Преодолей себя
Шрифт:
Он приподнял от подушки голову, как бы подчеркивая этим жестом свое физическое здоровье. Голова держалась слабо, а забинтованное лицо горело от боли, и он опустился снова на жестковатую подушку.
— Лучше бы умереть,— сказал он с мольбой в голосе.
Хирург, повидавший всякого за годы войны, вдруг растерялся, не знал, как поступить.
Вернее, знал, что только немедленная операция может спасти человеку жизнь.
— Если не сделаем операцию — умрете,— уже строго предупредил доктор.
— Ладно, делайте,— неожиданно согласился Федор.
Сестра освободила нос от бинтов, потом положила на лицо марлевую маску и приказали считать до ста. Он считал, а в голове дзинькало и отсчитывалось с каждой секундой: «Настя, Настя, Настя...» Глаза
Проснулся ночью. В ушах позванивало, слегка тошнило. Один глаз был освобожден от повязки, и он открыл его, к удивлению своему, понял, что видит. Это обрадовало, он даже слегка застонал от радости, но боль сковала снова, и он стиснул зубы. Увидел на столе керосиновую лампу, слабый свет от нее падал пепельной синью на лежавших больных, покрытых простынями, на стол, на окна, на занавески. Посмотрел на потолок — он тоже был синим и, казалось, немного покачивался. Кто-то из раненых глухо стонал. Федор смахнул простыню. Руки были забинтованы, и сквозь белоснежность бинта кой-где проступала багровая сукровица. В пальцах чувствовалось покалывание множества мельчайших иголочек, и ладони покалывало, и кисти рук чем-то невидимым скручивало и давило. Федор пытался разжать пальцы левой руки, но не мог, они, несмотря на его усилия, оставались в неизменном состоянии. На правой — большой и указательный повиновались ему, они были забинтованы в неволю, но чувствовалось, что живые. «Два на правой целы, и то ладно»,— подумал и снова испугался: почему кажутся целыми те пальцы, которых нет? Почему? Он приподнял голову и неестественно громко крикнул:
— Люди, где вы?! Помогите!
Больные стали просыпаться. Кто смотрел на Федора серьезно, кто с удивлением. Не сошел ли человек с ума, подумали о нем.
Пришла сестра.
— Что случилось? — спросила.
— Руки чувствую. Пальцы — вот на левой, а их нет.
— Успокойтесь,— сказала сестра. — Так у многих после ампутации. Лежите спокойно — и все пройдет.
Он не мог уснуть до утра. В голову приходили отчаянные мысли. Как приедет калекой к жене? Лучше бы умереть.
В восемь часов утра пришла няня, принесла манную кашу.
— Будем завтракать,— сказала и поднесла к пересохшим губам Федора ложечку с едой.
Он принял пищу, слегка сладковатую, но каша не шла в горло — казалась неприятной.
— Не надо,— проговорил тихо. — Не надо. Дайте лучше воды.
Няня принесла чайник, Федор пил долго и жадно и, напившись, глядел в потолок своим единственным глазом, лежал в бездумье.
Через неделю его отправили в тыл. Ехал в санитарном поезде дней пять, а на шестой уже лежал в светлой палате, с каким-то безразличием ко всему. Почти ничего не ел. Ему казалось, что он примирился со своей участью: дни походили один на другой. Страшно было, когда везли в перевязочную. Бинты присыхали к ранам, хирург отдирал их быстрым привычным движением, так что Федор, нередко застигнутый врасплох, не успевал крикнуть, лишь вздрагивал от сильной боли. Постепенно он привык и к перевязкам, раны заживали, боль притуплялась. Привык и к тому, что кормит няня, пожилая женщина, кормит, словно капризного младенца, с ложечки, приговаривая:
— Родненький, ну еще немножко... Ну еще...
Когда он проглатывал очередную порцию, хвалила:
— Вот так, мой родной. Вот так...
Дни текли медленно и тупо, но время делало свое: Федор поправлялся. Он уже вставал с постели и, пошатываясь, ходил по палате. Голова слегка кружилась, будто бы был слегка опьяневшим. Быстро уставал, снова ложился и думал. Думал подолгу о Насте, о себе. Пытался отогнать тревожные мысли, но никак не мог. Настя все время была перед ним, иногда казалось — вот она откроет дверь и войдет в палату, войдет и посмотрит на него... Но потом приходил к выводу, что не придет она и не может прийти, что она далеко. И жива ли? И снова грустил...
— Что маешься? —
спросил у него однажды сосед по койке. У соседа была ампутирована левая рука ниже локтя.Федор молчал, смотрел на соседа и завидовал ему: все же хоть одна рука да целехонька — жить можно.
— Тебе просто,— наконец ответил он. — А тут вот как... Всего два пальца...
— Не грусти. Женат небось?
— Женат.
— Как она, жена-то?
— Да никак,— отмахнулся Федор. — Не писал еще. Не могу написать...
В палате стояла тишина, мертвая, томительная. Сосед запыхтел, заглянул в тумбочку, предложил Федору:
— Давай напишем, что ль, жене? Сам не можешь — помогу. Бумага и карандаш есть.
Федор задумался. Пошлешь письмо — почерк другой, не его, Федоров, почерк. Будет думать: что с руками? А он пока не хотел открывать тайну жене, не хотел…
— Что молчишь?
— Ладно, пиши,— неожиданно для себя согласился Федор и стал диктовать.
Трудно складывались нужные слова. О том, что сильно покалечен, решил не писать. Настя была последней зацепкой в жизни, последней надеждой, и он боялся, что эта последняя надежда может рассыпаться, рухнуть, развеяться в прах.
Ответа не приходило, и он затосковал, загрустил. Жива ли? Может, и нет никого в живых. Может, и деревня сгорела. Война — злодейка, она никого не щадит, людей загублена тьма-тьмущая и счету нет. А может, замуж вышла? Устала ждать. Молодая, красивая. Подвернулся какой-нибудь... Подумал так, и голова у самого закружилась, сердце зашлось. И, словно бы угадав его мысли, сосед сказал:
— Чего боишься? Напишем напрямки. Если откажется, значит, дрянь баба. Пустышка, и только...
— Не баба она, — возразил Федор, — царевна. Редкой красоты женщина. Люблю и боюсь.
— А чего боишься?
— Покалечен...
— А, чай, не в драке поувечили, а в честном бою. Гордиться надо, а не бояться.
Сосед уломал его, и написали, как оно есть, все без утайки. Но ответа Федор опять не получил. Его перевели в другой госпиталь, и он больше уже не писал. Не мог писать. И вот хирург сказал, что пора на выписку. Внезапно все это получилось. Испугался, не знал, что и делать. Нужно ехать, а куда? Эх, Настя, Настя! Приеду, свалюсь как снег на голову: принимай, жена, такого, каков есть. Легко сказать — принимай. А вдруг у нее другая любовь, другая жизнь? Тогда почему молчит?
И все же решил ехать домой. Как говорят, была не была… В инвалидный дом никогда не поздно. Почему в инвалидный? Нет, нет, он не будет лежебокой, иждивенцем на готовых харчах. Он найдет свое место в жизни. Обязательно найдет.
Глава двадцать третья
Федору дали в провожатые медицинскую сестру Веру. Она уже не первый раз сопровождала в дальние и ближние веси безруких, безногих, слепых, всех тех, кому нужна была в пути посторонняя помощь. Федор сначала отказался от проводницы, потом согласился: как-никак вдвоем веселей. Все живой человек рядом. В крайнем случае, если не примет Настя, поддержит Вера в трудную минуту. Определит, куда надо.
Он был печален и неразговорчив. Сидел тихо и почти безотрывно глядел в вагонное окно: перед глазами мелькали поля, подернутые туманной дымкой, березовые рощицы, по-осеннему грустные. Он смотрел на все это, и ему так захотелось остановить поезд, выйти из душного вагона, уединиться в укромном уголке и вспоминать, вспоминать прошлое...
И он вспоминал... Вспомнил детство, теперь уже такое далекое и безвозвратное. Рос, как и все деревенские ребятишки, не баловнем: рано привык лямку тянуть, был смел и вынослив, и все пригодилось потом, в крутую пору военного лихолетья. Федор рос крепким парнем: ноги его были пружинисты и бойки, а руки крепки и проворны. Он не боялся никакой работы. Если надо — жал рожь, да так, что бабы не поспевали за ним. Плел из прутьев корзины, да такие, что любо заглядеться. А когда метал стога, то поддевал на вилы такую увесистую копну сена и так ловко и легко ее подкидывал, что отец, забравшийся на верхотуру, кричал с опаской: