Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Преследователь
Шрифт:

Заправившись добрыми новостями и коньяком в кафе на углу, мы располагаемся в зале для прослушивания. Предстоит знакомство со «Страстизом» и «Стрептомицином». Арт просит погасить свет и растягивается на полу – так удобнее слушать. И вот врывается Джонни и швыряет нам свою музыку в лицо, врывается, хотя и лежит в это время в отеле на кровати, и четверть часа крушит нас своей музыкой. Я понимаю, почему его бесит мысль о распространении «Страстиза», – кое-кто мог бы уловить фальшивые нотки, дыхание, особенно слышимое при концовке некоторых фраз, и, конечно же, дикий финальный обрыв, острый короткий скрежет: мне почудилось, что разорвалось сердце, что нож вонзился в хлеб (он ведь говорил недавно о хлебе). Но Джонни как раз и не ухватывает того, что нам кажется ужасающе прекрасным, – страстного томления, ищущего выход в этой импровизации, где звуки мечутся, вопрошают, внезапно взрываются или глохнут под его рукой. Джонни вовек не понять (ибо то, что он считает поражением, для нас – откровение или, по крайней мере, проблеск нового), что «Страстиз» останется одним из величайших джазовых свершений. Художник, живущий в нем, всегда задыхался бы от ярости, слыша эту пародию на желанное самовыражение, на все то, что ему хочется сказать, когда он борется, раскачиваясь как безумный, исходя слюной и музыкой, очень одинокий, наедине с чем-то, что он преследует, что убегает – и тем быстрее убегает, чем настойчивее он преследует.

Да, интересно, это надо было услышать – хотя, в общем, в «Страстизе» только синтезирована суть его творчества, – чтобы я наконец понял, что Джонни – не жертва, не преследуемый, как все думают, как я сам преподнес его в своей книге о нем (кстати сказать, недавно появилось английское издание, идущее нарасхват, как кока-кола), понял, что Джонни – сам преследователь, а не преследуемый, что все его жизненные срывы – это неудачи охотника, а не броски затравленного зверя. Никому не дано знать, за чем гонится Джонни, но преследование безудержно, оно во всем: в «Страстизе», в дыму марихуаны, в его загадочных речах о всякой всячине, в болезненных рецидивах, в томике Дилана Томаса; оно целиком захватило беднягу, который зовется Джонни, и возвеличивает его, и делает живым воплощением абсурда, охотником без рук и ног, зайцем, стремглав летящим вслед за неподвижным ягуаром. И если говорить откровенно, при звуках «Страстиза» у меня к самому горлу подкатывает тошнота – будто она помогает мне освободиться от Джонни, от всего того, что в нем бушует против меня и других, от этой черной бесформенной лавины, этого безумного шимпанзе, который водит пальцами по моему лицу и умиленно мне улыбается.

Арт и Дэдэ не увидели (я думаю, не хотели видеть) ничего, кроме формальной красоты «Страстиза». Дэдэ даже больше понравился «Стрептомицин», где Джонни импровизирует со своей обычной легкостью, которую публика считает верхом исполнительского искусства, а я воспринимаю скорее как его презрение к форме, желание дать волю музыке, унестись с ней в неизведанное… Позже, на улице, я спрашиваю Дэдэ, каковы планы Джонни. Она мне говорит, что, как только он выйдет из отеля (полиция его пока задерживает), будет выпущена новая серия пластинок с записью всего, что ему заблагорассудится, и это даст большие деньги. Арт подтверждает – у Джонни тьма великолепных идей, и, пригласив Марселя Гавоти, они «изобразят» что-нибудь новенькое вместе с Джонни. Однако последние недели показали, что сам Арт не очень-то и верит в эти прожекты, а я, со своей стороны, тоже знаю о его переговорах с одним антрепренером насчет возвращения в Нью-Йорк. Я прекрасно понимаю ностальгию бедного парня.

– Тика – просто прелесть, – с горечью говорит Дэдэ. – Конечно, для нее это легче легкого. Явиться под занавес, раскрыть кошелечек – и все улажено. А мне вот…

Мы с Артом переглянулись. Что можно ей ответить? Женщины всю жизнь крутятся вокруг Джонни и вокруг таких, как Джонни. И это неудивительно, и вовсе не обязательно быть женщиной, чтобы чувствовать притягательную силу Джонни. Самое трудное – вращаться вокруг него, не сбиваясь с определенной орбиты, как хороший спутник, как хороший критик. Арт не был тогда в Балтиморе, но я помню времена, когда познакомился с Джонни, – он жил с Лэн и с детьми. На Лэн жалко было смотреть. Впрочем, когда поближе узнаешь Джонни, послушаешь его бред наяву, его сумасбродные россказни о том, чего никогда и не случалось, поглядишь на его внезапные приливы нежности, тогда нетрудно понять, почему у Лэн было такое лицо и почему не могло быть другого выражения лица, пока она жила с Джонни. Тика – иное дело; ее спасает круговорот новых впечатлений, светская жизнь, кроме того, ей удалось «ухватить доллар за хвост, а это поважнее, чем иметь пулемет», – по крайней мере, так говорит Арт Букайя, когда злится на Тику или страдает от головной боли.

– Приходите почаще, – просит меня Дэдэ. – Ему нравится болтать с вами.

Я с удовольствием отчитал бы ее за пожар (причина которого, безусловно, и на ее совести), но знаю – это пустой номер, все равно что уговаривать самого Джонни превратиться в нормального, полезного человека. Пока все наладилось. Любопытно (но и тревожно): как только дела у Джонни налаживаются, я испытываю огромное удовлетворение. Я не так наивен, чтобы относить это лишь к проявлению дружеских чувств. Это скорее отсрочка беды, своего рода передышка. А в общем, ни к чему искать всякие объяснения, если я понимаю ситуацию столь же хорошо, как, скажем, ощущаю нос на собственной физиономии. Меня бесит только, что Арту Букайе, Тике или Дэдэ в голову не приходит простая мысль: когда Джонни мучится, сидит в психушках, пытается покончить с собой, поджигает матрасы или бегает нагишом по коридорам отеля, он ведь как-то расплачивается и за них, гибнет за них, причем не зная об этом, – не в пример тем, кто произносит громкие слова на эшафоте, или пишет книги, обличая людские пороки, или играет на фортепьяно с таким пафосом, будто очищает мир от всех земных грехов. Да, не зная об этом, будучи всего-навсего беднягой саксофонистом – хотя такое определение и может показаться смешным, – одним из полчища бедняг саксофонистов.

Все правильно, но, если я буду продолжать в том же духе, я поведаю, пожалуй, больше о себе, чем о Джонни. Я начинаю казаться себе этаким евангелистом, а это не доставляет мне никакого удовольствия.

По пути домой я думал с цинизмом, необходимым для полного убеждения в собственной правоте, что я правильно сделал, упомянув в книге о Джонни лишь походя, весьма осторожно о его патологических странностях. Абсолютно незачем сообщать публике, что Джонни верит в свои блуждания по полям с зарытыми урнами или что картины оживают, когда он на них смотрит, – это просто наркотические галлюцинации, исчезающие по выздоровлении. Но я не могу отделаться от ощущения, что Джонни дает мне на хранение свои призрачные образы, рассовывая их по моим карманам, как носовые платки, чтобы востребовать в должное время. И мне думается, я единственный, кто их хранит, копит и боится; и никто этого не знает, даже сам Джонни. В этом невозможно признаться Джонни, как вы признались бы действительно великому человеку, перед которым мы унижаемся, желая получить мудрый совет. И какого дьявола жизнь взваливает на меня такую ношу! Какой я, к черту, евангелист! В Джонни нет ни грана величия, я раскусил его с первого дня, как только начал восхищаться им. Сейчас меня уже не удивляет парадоксальность его личности, хотя вначале здорово шокировало это отсутствие величия, может быть, потому, что с такой меркой подходишь далеко не к каждому человеку, тем более к джазисту. Не знаю почему (не знаю почему), но одно время я верил, что в Джонни есть величие, которое он день за днем ниспровергает (или мы сами ниспровергаем, а это не одно и то же, потому что – будем честны с собой – в Джонни словно таится призрак другого Джонни, каким он мог бы быть, и тот, другой Джонни, велик; но к призракам неприменимы такие мерки, как величие, которое тем не менее в нем невольно чувствуется и проявляется.

Хочу добавить, что попытки, которые предпринимал Джонни, чтобы вырваться из тисков жизни, – от неудачного покушения на самоубийство до курения марихуаны – именно таковы, какие и следовало ожидать от человека,

в котором нет ни капли величия. Но мне кажется, я восхищаюсь им за это еще больше, потому что, по сути дела, он – шимпанзе, который желает научиться читать; бедняга, который бьется головой об стену, ничего не достигает и все равно продолжает биться.

Да, но если однажды подобный шимпанзе научится читать, это будет катастрофа, всемирный потоп и – спасайся кто может, я первый. Страшно, когда человек, отнюдь не великий, с таким упорством долбит лбом стену. Всех нас заставляет цепенеть хруст его костей, повергает в прах его первый же трубный глас. (Ну святые мученики или герои – ладно, с ними знаешь, на что идешь. Но Джонни!)

Наваждение. Не знаю, как лучше выразиться, однако иногда приходится сознавать, что на человека порой накатывает жуткое или дурацкое наваждение, причем непонятно, какой тут действует сверхъестественный закон, когда, например, после внезапного телефонного звонка как снег на голову сваливается на вас сестра из далекой Оверни, или вдруг сбегает молоко, заливая плиту, или, выйдя на балкон, видишь мальчишку под колесами автомобиля. И кажется, судьба, как в футбольных командах или руководящих органах, всегда сама находит заместителя, если выбывает основная фигура. Так вот и этим утром, когда я еще пребывал в блаженном сознании того, что Джонни Картер поправляется и утихомиривается, мне вдруг звонят в газету. Срочный звонок от Тики, а новость такова: в Чикаго только что умерла Би, младшая дочь Лэн и Джонни, и он, конечно, сходит с ума, и было бы хорошо, если бы я протянул друзьям руку помощи.

Я снова поднимаюсь по лестнице отеля – сколько лестниц я излазил за время своей дружбы с Джонни! – и вижу Тику, пьющую чай; Дэдэ, окунающую полотенце в таз; Арта, Делоне и Пепе Рамиреса, шепотом обменивающихся свежими впечатлениями о Лестере Янге; [15] и Джонни, тихо лежащего в постели, – мокрое полотенце на лбу и абсолютно спокойное, даже чуть презрительное выражение лица. Я тут же подальше прячу сострадательную мину и просто-напросто крепко жму руку Джонни, закуриваю сигарету и жду.

15

Янг Лестер Виллис (1909–1959) – американский тенор-саксофонист.

– Бруно, у меня вот здесь болит, – произносит через некоторое время Джонни, дотронувшись до того места на груди, где полагается быть сердцу. – Бруно, она белым камешком лежала у меня в руке. А я всего только бедная черная кляча, и никому, никому не осушить моих слез.

Слова выговариваются торжественно, почти речитативом, и Тика глядит на Арта, и оба с усмешкой понимающе кивают друг другу, благо на глазах Джонни мокрое полотенце и он не может видеть их. Мне всегда претит дешевое фразерство, но сказанное Джонни, если не говорить о том, что подобное я где-то уже читал, кажется маской, которой он прикрывается, – так напыщенно и банально звучат его слова. Подходит Дэдэ с другим мокрым полотенцем и меняет ему холодный компресс. На какой-то миг я вижу лицо Джонни – пепельно-серого цвета, с искаженным ртом и плотно, до морщин сомкнутыми веками. И как всегда бывает с Джонни, случилось то, чего никто не ожидал, – Пепе Рамирес, который его очень мало знал, до сих пор не может опомниться от неожиданности или, я бы сказал, от скандальности этого инцидента: Джонни вдруг садится в кровати и начинает браниться, медленно, со смаком подбирая словечки и влепляя их, как пощечины; бранит тех, кто посмел записать на пластинку «Страстиз». Он ругается, ни на кого не глядя, но пригвождая нас к месту, как жуков к картону, невероятно скверными словами. Так поносит он минуты две всех причастных к записи «Страстиза», начиная с Арта и Делоне, потом меня (хотя я…) и кончая Дэдэ, поминая при этом Всемогущего Господа Бога и… мать, которая, оказывается, родила всех людей без исключения.

А в сущности, эта тирада и та, про белый камешек, не более чем заупокойная молитва по его Би, умершей в Чикаго от воспаления легких.

Прошли две безалаберные недели: масса никчемной работы, газетные статейки, беготня туда-сюда – в общем, типичная картина жизни критика, человека, который может довольствоваться только тем, что ему подадут: новостями и чужими делами. Рассуждая об этом, сидим мы как-то вечером – Тика, Малышка Леннокс и я – в кафе «Флор», благодушно напеваем «Далеко, далеко, не здесь» и обсуждаем соло на фортепьяно Билли Тейлора, [16] который всем нам троим нравится, особенно Малышке Леннокс – она, кроме всего прочего, одета в стиле Сен-Жермен-де-Прэ [17] и выглядит очаровательно. Малышка с понятным восхищением – ей ведь всего двадцать лет – глядит на входящего Джонни, а Джонни смотрит на нее не видя и бредет дальше, пока не натыкается на стул за соседним пустым столиком; садится, абсолютно пьяный или полусонный. Рука Тики ложится мне на колено.

16

Тейлор Билли (Уильям; р. 1921) – американский пианист.

17

…одета в стиле Сен-Жермен-де-Прэ… – то есть одета довольно строго и скромно, так, как одевалась артистическая молодежь в Париже в середине XX века. В ту пору в кабачках и кафе парижского района Сен-Жермен-де-Прэ любили собираться молодые и небогатые художники, писатели, философы, музыканты, артисты.

– Смотри, опять накурился вчера вечером. Или сегодня днем. Эта женщина…

Я без особой охоты отвечаю, что Дэдэ не более виновата, чем любая другая, начиная с нее, с Тики, которая десятки раз курила вместе с Джонни и готова закурить снова хоть завтра, будь на то ее святая воля. У меня появилось огромное желание уйти и остаться одному, как всегда, когда нельзя подступиться к Джонни, побыть с ним, около него. Я вижу, как он рисует что-то пальцем на столе, потом долго глядит на официанта, спрашивающего, что он будет пить. Наконец Джонни изображает в воздухе нечто вроде стрелы и будто с трудом поддерживает ее обеими руками, словно она весит черт знает сколько. Люди за другими столиками тотчас оживляются, не скупясь на остроты, как это принято в кафе «Флор». Тогда Тика говорит: «Подонок», идет к столику Джонни и, отослав официанта, шепчет что-то на ухо Джонни. Понятно, Малышка тут же выкладывает мне свои самые сокровенные мечты, но я деликатно даю ей понять, что сегодня вечером Джонни надо оставить в покое и что хорошие девочки должны рано идти бай-бай, если возможно – в сопровождении джазового критика. Малышка мило смеется, ее рука нежно гладит мои волосы, и мы спокойно разглядываем идущую мимо девицу, у которой лицо покрыто плотным слоем белил, а глаза и даже рот густо подведены зеленым. Малышка говорит, что эта роспись, в общем, неплохо смотрится, а я прошу ее тихонько напеть мне один из тех блюзов, которые принесли ей славу в Лондоне и Стокгольме. Потом мы снова возвращаемся к песне «Далеко, далеко, не здесь», она этим вечером привязалась к нам, как собака, тоже в белилах, с зелеными кругами вокруг глаз.

Поделиться с друзьями: