Пресс-центр
Шрифт:
— Я передал то, что меня уполномочило передать мое правительство. Полагаю, однако, что такого рода договор мог бы оказать сдерживающее влияние… И не на одного только северного соседа, но и на некоторые союзные ему режимы…
Санчес хрустнул пальцами, поднялся, отошел к огромному, чуть не во всю стену окну, прижался лбом к толстому, зеркальному, с голубым отливом стеклу и сказал с каким-то мучительным, как показалось послу, сомнением:
— Мне представляется, что в политике необходимо до конца, пока только можно, следовать выбранному курсу. Я жду сообщений из Европы, понимаете? Грацио, который должен был заключить с нами договор, мертв! Мои коллеги беседовали с его ближайшими сотрудниками… Те считают что банковская корпорация Леопольдо после того, как закончится ревизия — вы же знаете, ищут,
— Хорошо, гражданин премьер, я буду у вас в восемь… Хотелось бы… Словом, я работал в Чили… Не смею проводить параллели, это действительно вещь опасная, но бывают такие часы, когда не принятое вовремя решение оборачивается национальной катастрофой…
— Мы тщательно исследовали чилийскую трагедию, гражданин посол, но разница заключается в том, что у них в правительство входили социалисты и коммунисты. Это был открытый вызов северному соседу, а у нас нет ни тех, ни других… Белый дом не может не отдавать себе отчет в том, что удар по Гаривасу восстановит против Вашингтона всю Латинскую Америку. А ведь президент США намерен снова выдвинуть свою кандидатуру… Вы думаете, у него будет много шансов на выборах, вознамерься он санкционировать действия против национального, а вовсе не социалистического движения Гариваса?
— В Доминиканской Республике это не остановило Джонсона.
— Так ведь он из-за этого и проиграл кампанию, гражданин посол! Он проиграл! Пришел Никсон! Нет, все-таки мои коллеги и я считаем нынешнюю кампанию актом психологического давления, нас хотят забаррикадировать не только от Кубы, от вас, но и ото всей Европы, в конце концов…
Когда посол Советского Союза ушел, Санчес позвонил в «Клаб де Пескадорес», сказал старику Бейлису, что приедет сегодня вечером. «Нет сил, вьехо, хочу отдохнуть за хорошей пирамидкой, ты не против?» — «Приезжай, Малыш, я обдеру тебя как липку, будешь знать, как обижать стариков… Ты позволишь мне позвать Пепе?» — «Какого Пепе?» — «Моего внучка, он же щиплет гитару и поет помаленьку…» — «Ах, да… Хорошо, позови, только я плохой ценитель, и пусть не надеется, что я приведу его за ручку в труппу, будет сдавать конкурсный экзамен на общих основаниях…»
Потом он налил себе немного «агуардьенте» 26 , ощутил растекающуюся горькую сладость во рту, закрыл глаза, откинулся на спинку своего высокого стула, медленно снял трубку телефонного аппарата и набрал семнадцатизначный номер — Европа, Дворец прессы, Мари Кровс.
— Здравствуй, это я…
— Боже мой…
— Как ты, любовь моя?
— Ты читал, что я… Мне можно говорить?
— Не знаю… Говори… Наверное, нельзя, но ты говори, я очень хочу слышать тебя, говори…
26
Водка (испан.).
— Милый, что с тобою? Что, любовь моя?! У тебя ужасный голос. Ты болен? Ответь мне!
— Я здоров, любимая… Расскажи мне про себя, только не торопись, ты всегда очень быстро говоришь, и я не успеваю насладиться твоим голосом… Расскажи, как у тебя дома, что ты читаешь, какого цвета абажур на лампе, что ты будешь делать вечером… Пожалуйста, говори не быстро, подробно, будто ты рядом, ну, рассказывай мне, я жду…
— Мигель, позволь, я прилечу… У меня есть деньги, я вылечу сегодня же…
— Сначала расскажи, девочка, про то, о чем я просил тебя рассказать.
— Ой, я не верю… Это ты? Назови мне свой телефон, я перезвоню, я не верю…
— Что нужно сделать, чтобы ты поверила?
— Не знаю… Назови свой номер…
— Хочешь, я спою тебе нашу песенку, когда мы ходили к боннскому вокзалу в маленький клуб смотреть киноклассику и напевали из песенки Петера Александэра, «Шёне кнайпе ам унзерен штрассе» 27 ,
так?— Не так, но так, — Мари заплакала. — А какой фильм мы смотрели с тобой последний раз?
— «Восемь с половиной».
27
«Прекрасный бар на нашей улице» (нем.).
— А что я тебе сказала в конце?
— Ты сказала, что была влюблена в Феллини и написала ему, что он гений, а он тебе не ответил, и ты на него очень обиделась…
— Ой, родной мой, я прилечу к тебе, мне так страшно за тебя, у меня на сердце тяжело, мне про тебя показывают плохие сны, здесь говорят, что надвигается ужас, самое плохое…
— Вот после ужаса ты и сможешь сюда прилететь… Мы тогда будем иметь право жить вместе; с милым рай и в шалаше, разве не так?
— Да, да, да, любимый мой! Да! Только я не буду тебя слушать, я сейчас еду к папе, мне нужно повидать его хотя бы на час, а потом вылечу к тебе… Почему ты молчишь? Ты не хочешь этого? Отвечай мне! Ты слышишь? Мигель!
— Я тебя очень люблю, девочка… Ты очень мне нужна… Я тобою горжусь, я никогда не думал, что есть такие женщины, я только рядом с тобой понял, что такое любовь, когда ты делала все, чтобы мне было спокойно, и никогда не думала про себя, ты всегда думала про меня, про то, как я замерз и нужно скорее растереть мне ноги, а то простужусь, я помню, как ты говорила, что я тропическое растение, и грела каждый мой палец, и играла с ними, с каждым, как с живым существом, и глаза у тебя были счастливые… Я целую тебя, Мари, я тебя люблю.
— Мигель!
Он медленно положил трубку, поднялся, вышел в приемную и сказал секретарю:
— Когда придет счет за разговор с Шёнёф, передайте его мне, я оплачу, это был личный разговор, личный, а не деловой…
И пошел через анфиладу комнат к выходу; начальник охраны Карденас передвинул кольт со спины на живот и двинулся следом, хмурый и чем-то раздраженный.
80
26.10.83 (9 часов 33 минуты)
Все те сорок минут, что Мари летела в Париж на потрепанной «каравелле», она заставляла себя думать не о Мигеле, а о том, какой будет ее первая фраза, обращенная к отцу. «Па, не сердись на меня», «Па, прости меня, если можешь», «Па, помоги мне», «Здравствуй, па, это я».
Закурив, она сказала себе: "Нет, в каждой фразе слишком много «меня», «мне», "я". Так нельзя. Когда мне стало плохо, я решила вернуться, а когда ему было хорошо, я ушла, обидев его: «Либо я и брат, либо твоя Гала». Господи, как же я посмела сказать так? Какие у него были тогда глаза! Как у побитой доброй собаки, и он ничего не мог мне ответить, он так беспомощно защищал свое счастье, бедный мой, добрый старый па… Я посмела забыть, как он привез меня в Памплону и водил по местам Домингина, Пикассо и Хемингуэя, и все время заглядывал мне в лицо, счастлива ли я, и просил посмотреть то туда, то сюда, а я его обрывала: «Я вижу». Я действительно видела все то, что он хотел мне показать, но неужели нельзя было восторгаться вслух, он ведь так щедро отдавал мне то, что знал, он боялся, как бы я не пропустила чего… Так он часто рассказывал, как отец Бенвенуто Челлини ударил гениального мальчика по затылку, только б тот навсегда запомнил пламя в камине, похожее и по форме, и по цвету на пляшущую саламандру… Как же мы скупы в любви к родителям, но понимать это начинаем только после того, как полюбим сами; неужели все определяет личный опыт? Боже, как это ужасно звучит — «личный опыт» рядом со словом «папа»…"
…Стюард и стюардесса протолкнули мимо нее тележку, уставленную банками с пивом, маленькими бутылками вина, пузатыми — виски и шершаво-холодными — джинами; все свободно от пошлины; марокканцы покупали по пять бутылок и целые блоки сигарет, отчего они так любят «данхил», самый вонючий табак, разве что золотой обрез на фильтре, тянет к мишуре.
«Папа любит сигары, — вспомнила Мари, — надо купить ему сигар, он всегда так гордился моими подарками… А я сказала ему тогда: „Пришли все мои вырезки, я не хочу, чтобы они были в доме, где живет твоя Гала“. Как только повернулся язык?!»