Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Простите, вы правы. Ни одна душа в мире не знает обо мне и Максе, кроме меня и Макса, и еще… ну, это не важно.

— Невероятно! Вы полны неожиданностей. Кто же еще? Сцилла, надо полагать…

— Я ей никогда не рассказывал, и Макс, я уверен, тоже.

— Кто же тогда?

— Монк, какого черта вам надо?

— Я должен знать. Я не из прихоти вас сюда вытащил… Все, что говорится сегодня в этой комнате, строго конфиденциально, но вы должны быть со мной откровенны.

— Вы, хитрый ублюдок! Так вы ждете Макса! Но чего ради? С Максом я мог увидеться когда угодно.

— Просто скажите, кто еще знает, что связывает вас с Максом Худом.

— Клайд Расмуссен.

— Что? Клайд? Оркестрант?

Он самый.

— Бога ради… — с такими интонациями встречают невероятные известия на сцене. — Клайд Расмуссен? Наш Клайд? Вы, Макс Худ и Клайд Расмуссен!

— Это давняя история.

— И вам троим известно нечто, неизвестное больше никому… — Вардан погладил спинку своего впечатляющего носа. — Что же это может быть? Все равно что хеттские надписи расшифровывать… Не могли бы вы как-нибудь объяснить?

— Ни в коем случае. Никак. Если успех сегодняшней встречи невозможен без моих объяснений на этот счет, значит, ваше светское предприятие ждет сокрушительный провал. Спросите Макса, когда он приедет, но меня, Монк, увольте.

В последовавшем за этим молчании прозвучали шаги на лестнице.

— Наконец-то, — жизнерадостно объявил Вардан. — Вот и наш гость.

Он прошел к двери и вышел на площадку, впустив внутрь порыв холодного сырого воздуха. Годвин уставился в огонь и жалел, что не объяснил Монку, куда он может отправляться со своими гостями. Невнятно прозвучали голоса, потом звук шагов вниз по лестнице. Шофер уходит? Дверь за спиной распахнулась, заскрипев петлями. Вместе с запахом дождя Годвин почувствовал резкий запах сигарного дыма.

— Годвин! Вы очень добры, что приехали!

Он узнал голос. Узнал бы его, даже если бы не встречался с этим человеком раз пять или шесть. Он не раздумывая вскочил, рывком выбросив тело из глубокого кресла, и сквозь дым сигары взглянул в глаза Уинстону Черчиллю.

Отношение Годвина к Уинстону Черчиллю определялось поначалу, среди всего прочего, и трепетным преклонением перед ним Монка Вардана. Вот он, дородный, осанистый, отчего выглядел выше своего настоящего роста, быстро вошел в комнату — шестьдесят семь лет, но полон энергии, в зубах длинная, толстая сигара, на плечах военно-морской бушлат. Розовое гладкое лицо, лысая голова, оттопыренная нижняя губа, на которой, как на подставке, покоилась сигара. Он положил на стол морскую фуражку, скинул с плеч бушлат, тотчас же подхваченный Монком, и, потирая озябшие руки, прошел к огню. Он был одет в синий толстый кардиган, отвисавший на животе. В вырезе виднелась белая рубашка с галстуком-бабочкой — в белый горошек по темно-синему фону. Он казался избыточно узнаваемым — так мог бы выглядеть артист, исполняющий роль Черчилля в какой-нибудь пьесе.

Он легко завел светскую беседу, обращаясь одновременно к Годвину и к Вардану: пожаловался на смертную скуку на приеме, который он вынужден был посетить, добродушно прошелся на счет мерзкой погоды, встретившей их с шофером на пути к Кембриджу. Он шутливо напомнил Годвину об их последнем свидании и пожурил Монка за спартанскую обстановку комнаты.

— Вы богаты, Монктон, — сказал он, — и, смею напомнить, богатства с собой не унесешь. Будьте умницей, потратьтесь немного. Не заставляйте нас из жалости пускать для вас шапку по кругу. Монктон, — добавил он, обращаясь к Годвину, — по большей части считает меня старым ослом, однако, как я не устаю ему напоминать, если нужно спасать мир, другого такого старого осла ему не найти.

Он не выглядел старым, был почти лишен примет возраста, а между тем Сталин был моложе его на четыре года, ФДР — на восемь, Гитлер — на пятнадцать; не просто другой человек — другое поколение. Годвину подумалось, что окажись эти двое, Гитлер и Черчилль, с глазу на

глаз, им не о чем было бы говорить. Разве что о рисовании и живописи — оба были художниками — а в остальном они словно с разных планет.

Вардан как-то, много лет назад, заметил, что Черчилль — последний великий человек империи, последний герой викторианской эпохи, которому история навязала триумфальную и трагическую роль.

— Черт возьми, он из них единственный, единственный из видных представителей своего класса, — говорил тогда Вардан, — кто не изменил старой Англии. Вам, американцу, это трудно понять, но вы уж постарайтесь. Истеблишмент и ваше проклятое «Би-би-си» сбывают людям политику умиротворения, как мошенники — подпорченный товар на дешевой распродаже с грузовика — они не упускают случая посмеяться над Уинстоном, когда он предупреждает их насчет Гитлера. Но запомните мои слова, Роджер, еще будет время, когда мы окажемся по колено в крови, и тогда они явятся к нему, поджав хвосты, и станут умолять их спасти. И ему придется их спасать. Вот увидите.

В то время не многие согласились бы с Варданом, а ведь он, по большому счету, оказался прав.

Когда Гитлер пришел к власти, подтвердив тем самым правоту Черчилля, Годвин понемногу принял оценку, данную Варданом своему кумиру. И с точки зрения морали, и в политике он представлялся последним оплотом той цивилизации, которую поклялся защищать, — башней, столь высокой, что едва ли не затмевал солнце и отбрасывал тень во все уголки своих владений. Он уже семнадцать месяцев занимал пост премьер-министра, когда в мае 1940 года выступил с речью, столь вдохновенной, что слова ее, как пули в стене, застряли в коллективном сознании народа. Большую часть этой речи Годвин знал наизусть, часто цитировал ее в эфире и в своей колонке, и сейчас, непринужденно болтая с ее автором у камелька, он вспоминал слова, сказанные Черчиллем в день падения Франции. Ее возвышенные строки ложились в память легко, как хорошие стихи.

Но если мы сдадимся, то весь мир, включая Соединенные Штаты, вместе со всем, что мы знали и любили, падет в бездну новых Темных веков, и эти века будут более зловещими и, быть может, окажутся более долгими благодаря свету извращенной науки.

А потому пусть каждый будет готов исполнить свой долг и встретит угрозу так, чтобы, если Британская империя и ее Содружество продержится еще тысячу лет, люди и через тысячу лет сказали: «То был их лучший час».

Годвин успел поверить, что, не пошли им провидение Черчилля, от Британской империи к этому времени осталось бы одно, более или менее славное, воспоминание.

Черчилль покатал в пальцах свежую сигару, понюхал ее, удовлетворенно кивнул. Вардан подал ему спички.

— Белые люди, знаете ли, в пустыне сходят с ума, — рассеянно заговорил Черчилль. — Мы в таких случаях говорили: «взбесился» или «одичал» — знаете, как в той песне Ноэля: «Лишь англичанин да бешеный пес выйдет в полдень на солнце». Помните? Отрицать не приходится — мозги спекаются или еще что… Я сам там чуть не свихнулся в свое время. Паршивое, между прочим, было время. Европейцам в пустыне плохо приходится. Так всегда было. Вы ведь побывали в Каире, Годвин. Успели выбраться в пустыню?

Он моргнул, пыхнул сигарой. Густой клуб дыма завился вокруг его головы. Выпятил челюсть и обхватил рукой спинку кресла, будто ему нужна была опора, чтобы перейти к худшему.

— Очень ненадолго, так что всерьез сойти с ума не успел, — отозвался Годвин. — Обошлось легким припадком истерии.

Черчилль кивнул и хмыкнул:

— Это и к лучшему. С припадками истерии мы как-нибудь справимся… — Улыбка медленно расползалась по его лицу, отчего лицо становилось круглым, как у младенца. — Вы не сталкивались с Лоуренсом?

Поделиться с друзьями: