Превратности судьбы. Воспоминания об эпохе из дневников писателя
Шрифт:
14 октября
Вчера был у Вейсбрема в странной его квартирке в одну комнату. Ковры, два дивана, портьеры, книжные полки, стол с пузатой и высокой лампой с абажуром. И рыцарь в латах в углу. Поднимешь забрало — видишь печальное усатое молодое лицо из папье- маше. И четыре кошки, подобранных на лестнице. Из них одна вот — вот окотится. В субботу прогон «Кленов» [231] .
16 октября
Сегодня смотрел в ТЮЗе последний комнатный прогон перед переходом на сцену «Двух кленов». Все прошло в той драгоценной и редкой обстановке доверия, которая и помогает актерам творить чудеса. А мне начинает в эти редкие часы казаться, что мы не напрасно живем возле этой громоздкой, неоправданно самодовольной махины. Возле театра.
[231]
Ленинградский ТЮЗ ставил пьесу Шварца «Два клена» (премьера — 5 ноября).
23 октября
В Ленинграде Малюгин. Скоро должен ко мне зайти. Есть знакомства, как бы сцементированные временем, с которым они связаны. Близкое знакомство с Малюгиным образовалось во время войны, в Кирове, во время эвакуации, где каждого человека, каждого соседа, точнее, хочешь
24 октября
Положение завлита в театре наименее защищенное, и если у труппы с ним нет отношений дружеских, то в трудные времена охотнее всего отводят душу на завлите. Малюгин был много деятельнее и влиятельнее, чем обычный завлит. Он и заменял Рудника, когда тот уезжал в Москву, и дежурил в зрительном зале, следил, чтобы спектакль не рассыпался. И не скрывал своего отношения к актерам. Он ни за что не позволял им, скажем, переставлять слова, переиначивать текст ролей. И заявлял им об этом решительно, приподняв бровь вызывающе.
25 октября
Постепенно узнавал я, встречаясь с Малюгиным чуть ли не каждый день, что он — из взрослых людей. Он был главой семьи. Мать его, сестра и племянница жили где-то в Средней Азии, на реке Чу, и он заботился, беспокоился и, наконец, взяв отпуск, отправился к ним на недельку. А езда по тем трудным дорогам в те трудные времена заняла, вероятно, с месяц. Ласков и заботлив был он и со второй сестрой. Хоть была она старше, работала хирургом в госпитале. И, как боль — шинство хирургов, держалась уверенно, самостоятельно, я чувствовал, что и тут Леонид Антонович — глава семьи. И в их дружном, уважительном отношении друг к другу, при характере его вызывающем и мальчишеском, чудилось мне что-то здоровое.
Были у него не только враги, но и друзья, и он — вот чудеса-то — отвечал им на письма. И посылал им то книги, которые ему вдруг удалось добыть в Кирове, то посылки. Одна знакомая прислала ему послание на двенадцати страницах, и цензор написал на полях: «В последний раз пропускаю такое длинное письмо» [232] . Пьеса моя в Москве была забракована, и я взялся за новую.
26 октября
И вторую пьесу, хоть писалась она и не для Большого драматического, Малюгин встретил так же внимательно, со свойственным взрослым уважением к чужому труду. А когда бригада артистов с Малюгиным во главе отправилась на фронт, он привез нам оттуда пачку табаку — легко сказать: не самосада, не махорки, а табаку! При панической, безоглядной любви к себе, охватившей данный театр, каждое проявление внимания трогало. Вскоре театр вернулся в Ленинград. И оттуда присылал Леня то книжку, то табаку, а однажды толстую плитку шоколада — вот как снабжали теперь в блокадном Ленинграде. Шел 43 год… А мы уехали в июле 43 года в Сталинабад. Так кончился первый период нашего знакомства. Некоторое время мы даже и не переписывались. Я этого не умею делать. Но встретились как хорошие друзья. Так прибавился еще один близкий человек, которого встречаешь всегда радостно, хоть и не часто. И о котором знаешь, что он тебе рад. Словом, хороший знакомый, живущий в другом городе. К этому времени стал Малюгин писать пьесу. Он показывал кусочки друзьям. А мне — решился не сразу. И пьеса мне понравилась. И Ермоловский театр ее поставил. И Малюгин, и театр получили Сталинскую премию. Через некоторое время целый ряд журналистов сочинили пьесы, но премии им не дали.
[232]
В годы Великой Отечественной войны вся частная переписка просматривалась военной цензурой.
27 октября
И все — и друзья, и враги — стали внимательно разглядывать Малюгина как человека, отмеченного судьбой. И впервые обнаружили то, чем обладал он всегда: грубоватость, иной раз ненужную, подчеркнутую прямоту. И объяснили это тем, что получил он Сталинскую премию. А Малюгин в новом своем качестве оставался все тем же парнем, хоть и вполне взрослым и отвечающим за свои поступки, но с недобрыми мальчишескими глазами и вызывающе приподнятой правой бровью.
28 октября
Один из друзей Малюгина, как раз из таких, которые стали чутко и мнительно приглядываться к нему после того, как был тот отмечен судьбой, жаловался: «Подъезжаем к Москве, а Малюгин спрашивает: «Как ты думаешь, хватит у нас средств поднять такси?“ Конечно, Малюгин тут шутил. Но, с другой стороны, были и несомненные доказательства того, что считать он умел. И несмотря на это, все друзья были ему должны. Точнее, благодаря этому. Люди, которые умеют считать, дают взаймы просто. У них нет суеверного, коллекционерского отношения к деньгам. Они относятся к этому делу трезво. Однажды мне предложили обменять квартиру на Москву. И я согласился было. Но владелица квартиры потребовала с меня в придачу к моей ленинградской площади двадцать семь тысяч. И Малюгин сразу предложил мне эту сумму взаймы. «Берите, пока есть!“ Я не рискнул на это. «Берите, пока есть“. У людей, внезапно отмеченных судьбой, не проходит чувство рока. Что внезапно дано, могут столь же просто отнять. И вот пришли черные, роковые дни драматургического пленума [233] — того самого, на котором был и Малюгин роковым образом присоединен к космополитизму. Как раз в тот час, когда ему выступать, во всей Москве погас свет. Да что там свет — остановилось движение в метро. Почему — мы не знаем до сих пор. Город был как бы без чувств, однако пленум продолжал свою работу…
[233]
Речь идет о XII пленуме Правления Союза советских писателей СССР, проходившем с 15 по 20 декабря 1948 г. Пленум был посвящен состоянию литературы народов СССР и вопросам драматургии. Резкой критике подверглось творчество ряда крупных драматургов. Л. А. Малюгин выступал на вечернем
заседании 18 декабря.29 октября
Все это было как во сне, с одною разницей: ты знал твердо, что это не сон, и тут уж не проснуться. Вынес Малюгин испытание это мужественно, как и следовало ожидать от молодого человека сороковых годов. Положительного молодого человека. Он мог дышать в отравленной атмосфере, что образовалась вокруг него. Отрицательный молодой человек в ту пору в слабости своей сам отравлял атмосферу, свято веря, что это поможет ему дышать. Мы встречались довольно часто в те дни, роковые дни. И как в дни удачи, смутно, а вместе с тем упорно верили, что возможно прояснение. И оно забрезжило: Малюгин написал пьесу о Чернышевском, и ее как будто собирались поставить. Но не осмелились. Свет померк. Но он написал роман о студентах. Свет забрезжил. Но его не приняли, сначала обещав напечатать. Огромный роман. Свет померк, но не вполне, — к этому времени уже стало ясно, что дела Леонида Антоновича улучшаются. Пошла на периферии его новая пьеса. А потом ее поставил и Охлопков. Точнее, театр его. Ибо на обсуждении пьесы Охлопков стал ругать и постановку, и пьесу, что непристойно для главного режиссера. Пьесу— брал он? О чем раньше думал? И Малюгин ответил ему со всей резкостью, словно его не ругали не так уж давно на все корки. Малюгина-то. Когда на другой день рассказывал он об этом происшествии Штоку, тот ответил: «Перечтите «Горе от ума“. На балу Чацкий говорит речь. Затем идет ремарка: «Оглядывается. Все танцуют“. Но свет пробивался все отчетливей, тучи расходились, и когда в этом году, в апреле, приехал я в Москву — небо совсем очистилось. Я позвал Малюгина на репетицию [234] , он не мог прийти. И, смеясь, словно сам себе не веря, объяснил почему.
[234]
В марте — апреле 1954 г. шли генеральные репетиции и общественные просмотры спектакля МТЮЗа «Два клена».
30 октября
Его вызвал для разговоров о новом сценарии министр кинематографии! А на другой день уехал он и режиссер его куда-то на юг выбирать натуру. Так мы и не увиделись, но вот 22 октября узнал я, что Малюгин в Ленинграде. Мне с яростью рассказывали актеры Комедии, что он непростительно грубо ругал их последнюю постановку. «Вишневый сад». Приехал он с бригадой ВТО, и все они со столичной уверенностью бранили «Чайку» в Александринке, но особенно «Вишневый сад». Фамилий остальных членов бригады и не вспоминали, настолько Малюгин всех заслонил. И вот — возвращаюсь к тому, с чего начал, — я дозвонился не без труда ему в «Европейскую» и узнал, что страдные дни просмотров и обсуждений прошли, и он как раз собирался мне позвонить. И мы договорились, что 23–го утром он придет ко мне, а я в ожидании начал писать о нем все, что запомнилось, начиная с кировских времен. И вот он позвонил, и я, полный представлений 42 года, увидел совсем, нет, не совсем, но сильно отяжелевшего человека, изменившегося Малюгина. Ничего мальчишеского не осталось ни в лице, ни в существе. Тогда взрослый человек был намечен, угадывался за мальчишеским вызывающим выражением темных глаз, приподнятой бровью. Теперь Малюгин отяжелел, заматерел. У него и прежде было выражение «всеми недоволен», но за ним чувствовалось желание вызвать веселый шум, как в игре в «свои соседи». А теперь оно огрубело, и недоброе выражение глаз утратило игру. Легкость. Сердитый мужчина за сорок стоял и улыбался мне. Вскоре старое знакомство, сцементированное тяжелыми временами, взяло свое. Но долго не проходило трезвое и резкое ощущение последней встречи.
21 ноября
Завтра собираюсь я поехать в Москву. 70 лет Александре Яковлевне. В Доме актера будет праздноваться ее юбилей, меня пригласили [235] . Кроме того, министерство требует поправок в сценарии «Марья Искусница». Каких, не знаю. Выезжать приходится в понедельник. Поправки — дело для меня мучительнейшее. Я хотел на юбилее просто прочесть приветствие, но Дрейден убедил меня, что это дело неинтересное. Но говорить перед чужими людьми тоже как будто неинтересно. Все это наполнило меня, было, тревогой. И вдруг сейчас, вечером, подумал я с наслаждением о поездке, новых людях, даже поправки не показались мне столь унылыми. Живу я уж очень неподвижно, в чем есть, конечно, своя прелесть. Но сейчас мне хочется поехать в Москву. Моя неподвижность и страх перемен дошли до того, что я сегодня со страхом переменил мою старую записную книжку, переписал в нее телефоны.
[235]
23 ноября 1954 г. Шварц выступил на юбилее в честь семидесятилетия писательницы А. Я. Бруштейн с приветствием от имени ленинградских писателей. Вот выдержки из его выступления:
«Дорогая Александра Яковлевна!
Примите самые дружеские поздравления от земляков Ваших, от ленинградских писателей. У нас Вы начинали работать. Именно у нас прошли первые Ваши пьесы. Ставили их в молодых, едва родившихся театрах и в молодом тогда ТЮЗе, и поэтому, вспоминая Вас, мы вспоминаем лучшие дни молодости. И не только мы, так или иначе связанные с театральной жизнью города. Ленинградские ребята, плакавшие и смеявшиеся на премьерах «Гавроша», «Голубого и розового», «Дон Кихота», «Так было», «Продолжение следует», по железной логике вещей стали уже чуть ли не нашими ровесниками. Во всяком случае — вполне взрослыми людьми. Но напомните им хотя бы спектакль «Голубое и розовое» — и они обрадуются, словно встретили друга детства. Мы помним и любим Ваши пьесы… Но сказать в день Вашего семидесятилетия только о Вашей работе в литературе — это полдела. Есть таланты особого вида. Как нам кажется — великолепные, завидные таланты… Но их не так просто определить, как талант к музыке, талант к живописи… Все, работавшие с Вами или возле Вас в театре, в Союзе советских писателей, в ВТО, знают всю темпераментность, веселость, прелесть, словом, повторяю, всю талантливость Вашей общественной деятельности… Вы, Александра Яковлевна, по рождению, по праву, по природе — талантливейший деятель искусств, доказавший это всей своей жизнью. Ваш редкий, особенный талант, как вино, оживляет все вокруг. А для вина возраст — только достоинство. Ваш талант чем старе, тем сильней. Все крепче да крепче. От всей души желаем Вам здоровья и счастья на много лет».
22 ноября
Когда приехал я в Москву весной 43 года, было воскресенье, Комитет закрыт, и я прямо с Курского вокзала зашел к Маршаку. У него сидели и завтракали Шостакович и Яншин, постановочная тройка по «Двенадцати месяцам». Я предложил присоединить банку консервов, что была со мной, и Шостакович кивнул: давайте, давайте. После завтрака Маршак сообщил, что приглашен обедать к какому-то своему поклоннику. И тут же позвонил ему, что не может прийти, так как приехал его старый друг. После чего и я был зван. Я отказывался для вида, но был доволен. Обед оказался неестественно, по тогдашним временам, изобильный.