Презрение
Шрифт:
Но, помимо этих основных и постоянных, так сказать, недостатков, ремесло сценариста имеет и другие неприятные стороны, меняющиеся в зависимости от качества и жанра фильма, от характера делающих его людей, не становясь от этого менее тягостными. В отличие от режиссера, которому продюсер предоставляет свободу действий, сценарист может лишь согласиться или не согласиться работать над предложенной ему темой, а согласившись, не вправе выбирать себе сотрудников: его выбирают, он нет. Бывает, что из-за личных симпатий продюсера, ради его выгоды или каприза или же просто в результате случайности сценарист вынужден работать с антипатичными ему людьми, намного ниже его по культурному уровню, с людьми, чьи манеры и характер вызывают у него раздражение. Работать совместно над сценарием совсем не то же самое, что, допустим, работать вместе в конторе или на фабрике, где каждый делает свое дело независимо от соседа и где личные взаимоотношения могут быть сведены до минимума либо даже вовсе отсутствовать. Работать над сценарием это значит с утра до вечера, связывая и соединяя свой ум, свои чувства, свою душу с чувствами и душой остальных сотрудников, жить с ними одной жизнью; словом, это значит в течение двух-трех месяцев, пока идет работа над фильмом,
После того как я подписал контракт на второй сценарий уже не с Баттистой, а с другим продюсером, меня вдруг покинуло мужество, и я начал со все возрастающим раздражением и отвращением ощущать те неприятные стороны своей работы, о которых я только что говорил. Предстоящий день уже с самого начала казался мне бесплодной пустыней, выжигаемой неумолимым солнцем вымученного вдохновения. Едва лишь я входил в кабинет к режиссеру, как он встречал меня дежурной фразой, вроде: "Ну, что же ты придумал за ночь? Нашел решение?" Это злило меня и вызывало отвращение. Во время работы все меня раздражало: шутки, которыми режиссеры и сценаристы пытались оживить длительные споры и обсуждения; глупость и тупость моих соавторов или просто разногласия, возникавшие у нас в процессе работы над сценарием; даже похвалы режиссера моим находкам и решениям вызывали у меня лишь горькое чувство досады, ибо, как я уже говорил, мне казалось: я отдаю лучшее, что во мне есть, чему-то, до чего мне, в сущности, нет никакого дела и в чем я принимаю отнюдь не добровольное участие. Похвалы были для меня самым невыносимым. Всякий раз, когда режиссер со свойственными многим людям этой профессии пафосом и фамильярностью подскакивал в кресле и восклицал: "Браво! Ты гений!" я думал с досадой: "Хорошо бы включить это в какую-нибудь свою драму, в комедию". Но и в этом состояло странное и горькое противоречие несмотря на все свое отвращение к работе в кино, я не мог относиться равнодушно к своим обязанностям сценариста. Работа над сценарием напоминает старинную упряжку четверкой, где есть сильные, резвые лошади, которые действительно тянут карету, и лошади, которые делают вид, что тянут, а на самом деле только бегут следом. Так вот, при всем своем раздражении и недовольстве работой я был той самой лошадью, которая тянет. Я очень скоро заметил, что режиссер и мой соавтор, когда возникает какая-нибудь трудность, всякий раз ждут, чтобы я справился с ней и двинул телегу дальше. И делать это меня вынуждал не дух соревнования, а, скорее, сознание долга, более сильное, чем нежелание выполнять эту работу: раз уж мне платят, я должен трудиться. Но всякий раз при этом мне было стыдно перед самим собой, и я испытывал такие угрызения совести, словно продал за бесценок нечто, цены не имеющее и чему я, во всяком случае, мог бы найти гораздо лучшее применение. Как я уже говорил, все эти неприятные стороны работы в кино стали сильно досаждать мне только через два месяца после того, как я подписал свой первый контракт с Баттистой. Сперва я не понимал, почему не замечал их с самого начала и почему прошло столько времени, прежде чем я обратил на это внимание. Но чувство отвращения и неудовлетворенности, которое возбуждала во мне столь привлекавшая меня прежде работа, становилось все сильнее, и постепенно я начал связывать это со своими отношениями с Эмилией. В конце концов я понял: работа в кино вызывает у меня отвращение потому, что Эмилия меня больше не любит или по крайней мере хочет показать, что не любит. Я понял, что смело и решительно брался за работу над сценарием, пока был уверен в любви Эмилии. Теперь же, когда у меня больше не было такой уверенности, смелость и решительность оставили меня и работа в кино стала представляться мне рабством, растлением таланта, пустой тратой времени.
Глава 6
В то время я напоминал человека, которого мучает страшная болезнь, но который никак не решается пойти к врачу. Иными словами, я старался поменьше думать о поведении Эмилии и о своей работе. Я знал: рано или поздно мне придется задуматься и над тем и над другим, но именно потому, что я понимал неизбежность этого, мне хотелось, чтобы все произошло как можно позже; то немногое, что я уже подозревал, заставляло меня гнать от себя подобные мысли и даже бессознательно страшиться их. Наши отношения с Эмилией нисколько не изменились с той минуты, когда я впервые подумал, что они неприемлемы; но теперь, опасаясь худшего, я пытался, хоть и не слишком успешно, убедить себя самого в том, что отношения у нас самые обычные: днем равнодушные, ничего не значащие, уклончивые разговоры, ночью время от времени любовь, которую я не без некоторой жестокости
навязывал ей и которую она безучастно принимала. Я продолжал работать усердно и упрямо, но со все большей неохотой и со все возрастающим отвращением. Если бы тогда у меня достало смелости разобраться в создавшемся положении, я, несомненно, отказался бы и от работы в кино, и от любви Эмилии, ибо всегда был убежден, что то и другое связано между собой. Но у меня не хватало на это мужества: возможно, я смутно надеялся, что со временем все само собой разрешится. Действительно, со временем все разрешилось, однако совсем не так, как мне того хотелось бы. Итак, Эмилии опротивела моя любовь, а мне опротивела моя работа. Дни проходили в тягостном и томительном ожидании.Тем временем сценарий, который я писал для Баттисты, был почти закончен. Баттиста тогда же намекнул мне, что ему хотелось бы, чтобы я принял участие в новой работе, значительно более серьезной, чем эта. Подобно всем продюсерам, Баттиста был человек скользкий и уклончивый; бросаемые им мимоходом намеки не шли дальше общих фраз, вроде: "Мольтени, как только вы закончите этот сценарий, мы сразу же примемся за другой… Но уже за настоящий". Или: "Будьте готовы, Мольтени, на днях я намерен вам кое-что предложить". Или несколько более определенно: "Не подписывайте никаких контрактов, Мольтени, через две недели вы подпишете контракт со мной". Таким образом, я был предупрежден о том, что после этого малоинтересного сценария Баттиста собирается поручить мне работу над другим сценарием, который будет куда более значительным в художественном отношении, и за него, понятно, мне заплатят гораздо больше. Признаюсь, несмотря на мое возрастающее отвращение к подобного рода деятельности, первое, о чем я тогда подумал, была все та же квартира и деньги, которые мне предстояло за нее внести. Поэтому предложение Баттисты меня обрадовало.
Впрочем, такова уж работа киносценариста: даже если, как это было со мной, ее не любишь, всякое новое предложение принимается с благодарностью, а когда никаких новых предложений тебе не делают, начинаешь волноваться и считать, что тебя обошли.
Однако я не сказал Эмилии о новом предложении Баттисты, и вот почему: прежде всего, я еще не знал, соглашусь ли на него, а потом, как я понял, моя работа больше не интересовала Эмилию, поэтому я предпочел ничего не говорить ей, чтобы не получать лишнего подтверждения ее холодности и безразличия, которым я все еще упорно старался не придавать значения. Я смутно связывал новое предложение Баттисты с холодностью Эмилии; и я не был уверен, соглашусь ли на новую работу, именно потому, что чувствовал: Эмилия меня больше не любит. Если бы она любила меня, я, конечно, рассказал бы ей о предложении Баттисты, а рассказать ей о нем значило бы для меня уже согласиться.
В один из таких дней я вышел из дому и отправился к режиссеру, с которым работал над первым сценарием для Баттисты. Я знал, что иду к нему в последний раз оставалось дописать лишь несколько страниц, и мысль об этом меня радовала: наконец-то тягостный труд будет окончен и хотя бы полдня я смогу делать, что захочу. Как это часто случается при работе над сценарием, двух месяцев оказалось вполне достаточно, чтобы у меня возникла глубокая неприязнь и к героям фильма, и к его сюжету. Я знал, что скоро буду заниматься новыми героями и новым сюжетом и они тоже в свою очередь быстро мне осточертеют; но от этих-то я, во всяком случае, отделаюсь; и при одной только мысли об этом я уже чувствовал огромное облегчение.
Надежда на скорое освобождение окрыляла меня, и в то утро я работал с подъемом. Оставалось лишь внести в сценарий два-три незначительных исправления, над которыми мы бились безрезультатно вот уже несколько дней. В порыве вдохновения мне удалось сразу же направить обсуждение по верному руслу и одну за другой преодолеть все оставшиеся трудности. Не прошло и двух часов, как мы обнаружили, что работа над сценарием закончена, и на этот раз окончательно. Так бывает иногда во время бесконечного изматывающего подъема в гору, когда совсем уже отчаиваешься достигнуть вершины, а она вдруг возникает за ближайшим поворотом. Я написал фразу и удивленно воскликнул:
— Но ведь на этом можно и кончить!
Пока я писал, сидя за столом, режиссер все время расхаживал по кабинету из угла в угол; тут он подошел ко мне, взглянул на рукопись и сказал, тоже удивленно, словно не веря самому себе:
— Ты прав, на этом можно закончить.
Я написал слово «конец», захлопнул папку и встал из-за стола.
С минуту мы оба молча глядели на стол, где лежала папка с уже завершенным сценарием, совсем как два вконец обессилевших альпиниста смотрят на озеро или утес, до которого они добрались с таким трудом.
Потом режиссер сказал:
— Мы добили его… Ну вот, повторил он снова, наконец мы добили его.
Режиссера звали Пазетти. Это был молодой блондинчик, угловатый, сухой, весь какой-то приглаженный и прилизанный. Он был больше похож не на художника, а на педантичного учителя геометрии или счетовода.
Пазетти был моих лет, но, как это часто случается при работе над сценарием, отношения между нами были такими, какие устанавливаются между выше и нижестоящим: режиссер всегда пользуется большим авторитетом, чем все другие участники, в работе над фильмом.
Помолчав еще немного, Пазетти произнес со свойственным ему тяжеловесным юмором:
— Должен заметить, Риккардо, что ты, как лошадь, которая чует конюшню… Я был уверен, что нам придется возиться еще по меньшей мере дня четыре… А мы все кончили за два часа… Перспектива гонорара подстегнула тебя!
Несмотря на всю свою ограниченность и почти невероятную тупость, Пазетти не был мне антипатичен. При установившихся между нами отношениях мы в какой-то мере дополняли друг друга: он человек без воображения и нервов, но сознающий свои возможности, а они не превышали уровня посредственности, я же, наоборот, человек легко возбудимый и одаренный, весь во власти своего воображения и сплошной комок нервов.
— Ну, конечно, ответил я, подделываясь под его тон и обращая все в шутку. Ты верно сказал: перспектива гонорара.
Закурив сигарету, Пазетти продолжал:
— Но не рассчитывай, что на этом так все и закончилось. Мы сделали сценарий пока лишь вчерне… Нам придется еще пересмотреть все диалоги… Не почивай на лаврах.
Я лишний раз про себя отметил, что Пазетти, как всегда, пользуется штампами и избитыми фразами. Украдкой взглянув на часы был уже час, я сказал:
— Не беспокойся… Если что-нибудь придется переделывать, я к твоим услугам. Пазетти покачал головой.