Причуды моей памяти
Шрифт:
Любовь человек не в состоянии передать обычными словами, самая красивая проза тут не справляется. В других странах, в другие времена пели романсы трубадуры, у нас слагают стихотворные послания в письменном виде, передают скомканные листки. Хочется передать свое чувство тому, кого любишь, потребность это мучительная, стихи ближе к музыке, в них ритм, мотив, они сходны с глухариным токованием. Оно поднимается из сокровенных глубин, брачные танцы журавлей, соловьиные песни, человек ничем не отличается, он тоже, слава богу, причастен этому древнему призыву. Самец рыбы колюшки исполняет в пору любви брачный танец перед самкой, описывает круги, плывет, широко разинув рот, все это в ритме. Любовные песни цикад, кузнечиков, около десяти тысяч видов насекомых известно
Поэзия — потребность природы, поэзия рождается из любви, высшее проявление духовных сил всего живого, по крайней мере, так кажется, когда думаешь об этом таинственном явлении отдельно от всего окружающего, где человек остается еще частицей природы, сохраняет в этом родство с ней.
Те первобытные силы, которые заставляют трубить оленей, у человека, обретшего речь, выражаются через стихи, если это так, это ничуть не принижает поэзию. Но при чем тут неумелые, большей частью бездарные вирши школяров, студентов и прочих влюбленных. Да, это не поэзия, они не для других, они не существуют ни для кого, они смешны, они примитивны, они существуют лишь для автора и адресата, если автор решится передать их. Они не поэзия, но они написаны поэтом, то лихорадочно-возвышенное состояние, которое заставляет писать стихи, есть состояние поэтическое, человек в этом состоянии истинный поэт… Величина дарования тут ни при чем, какие получились стихи, не важно, важно чувство, бескорыстное, идущее из глубины души, пропеть свою песню, для самого себя, так и должны писаться стихи.
Пропел, написал — и свершилось.
После выхода «Блокадной книги» мы стали получать много писем, десятки, а потом сотни и сотни. Отвечать на них мы уже не могли, ни сил, ни времени не хватало. Читатели хотели поделиться своими воспоминаниями, дополнить книгу, но возвращаться к ней мы не собирались. Всю почту я сдавал в архив.
Какие-то письма задержались у меня. Из них одно 1993 года. Теперь я понимаю, почему я его сохранил. На самом деле это письмо не о блокаде, это удивительно написанный рассказ, даже повествование, об одном еще более удивительном человеке. Она жила во время блокады, и авторы письма, две девочки, а теперь уже далеко не девочки, сочли своим долгом непременно поведать эту историю, дабы сохранить память об этом человеке.
Своим рассказом они соорудили памятник ему, и мое дело — напечатать, не дать затеряться этой истории.
Обычно я привожу из читательских писем какие-то отрывки, сцены, но здесь мне не хочется ничего сокращать, честно говоря, я боюсь повредить, замутить этот источник. Они обе писали его долго, с чувством любви и горечи, оттого что не могут передать полностью ту свою блокадную любовь.
У Густава Флобера есть повесть «Простая душа». В сущности, это тоже о простой душе, но в условиях тех пылающих, страшных девятисот дней блокадной жизни.
Начато 14 марта 1993 г.
Глубокоуважаемый Даниил Александрович!
Простите ради бога, если я займу Ваше время.
Я уже несколько лет собиралась Вам написать, да никак не могла решиться. Когда вышла Ваша и Александра Михайловича Адамовича «Блокадная книга», я даже хотела Вас увидеть или позвонить Вам. Тогда же, будучи в Ленинграде, узнала Ваш адрес, но Вы были больны, и я не осмелилась навязываться. А тут годы идут, мне уже 70 лет, а написать нужно о женщине, которой я обязана жизнью. 26 марта этого года (1993 г.) было 50 лет со дня ее смерти, а я живу только потому, что умерла она. Живу в долг. И понимаю это всю жизнь. Моя сестра все эти годы просит меня: «Напиши о Поле, ведь ты больше знаешь!» И больше откладывать нельзя — можно не успеть. Теперь каждый день — как сто лет, и все эти события, что мы переживаем, благотворно на здоровье никак не влияют — наоборот.
У Вас, наверное, кроме того, что вошло в «Блокадную книгу», еще много записей о человеческих судьбах блокадников.
Мы с сестрой очень хотим, чтобы и о ней хоть что-то сохранилось не только в нашей памяти.Если Вам не трудно, прочтите, пожалуйста, то, что я Вам напишу, а дальше уж Ваша воля — оставить ли это в Вашем архиве.
Конечно, надо представиться. Я — Галина Иосифовна Мах, 1923 года рождения, выросла и в 1941 году окончила школу в Ленинграде, всю блокаду пережила, работала санитаркой, потом медсестрой в госпиталях. После войны окончила Пединститут им. Герцена (филфак). Уже много лет живу на Украине, но все мое — в Ленинграде. И там же живет моя сестра. Я уже давно на пенсии. Это — если коротко — все.
По моей и моей сестры судьбе прошли все жернова нашей чудовищной эпохи. Ничего, кажется, не миновало. Теперь это все очень трудно осмыслить, вернее, трудно признаться себе, что, в сущности, жизнь прожита зря. А может, нет? И так тяжело!
Кажется, что рухнули все остатки надежд; и не только для нас, но и для наших детей и внуков. Простите за это отступление.
Теперь я буду писать о том, ради чего и решилась написать Вам.
Мои родители были если не фанатичными, то, во всяком случае, убежденными большевиками. А люди — очень хорошие. Уж как так сложилось — кто его знает! Одна история рассудит. Об этом пишет и Булат Окуджава в своей последней статье в «Известиях» о своих родителях.
Из нищей одесской еврейской семьи — мама, пережившая четыре погрома, а потом, можно сказать, сама себя из грязи и нищеты вытащившая.
Из чешской (с Волыни) крестьянской семьи, где было 10 детей и хлеба едва хватало до рождества, — отец.
Ясно, что они революцию с ее лозунгами приняли. Отец в Гражданской войне участвовал. А потом они стали «партийными работниками». И я их в этом не виню, не имею права. Это их беда и беда миллионов людей.
После всех переездов с места на место (почему-то таких людей все время тасовали, как карты в колоде) отца после 16-го партсъезда, на котором он был делегатом, с Дальнего Востока неревели в 1931 году в Москву — директором Дорогомиловского завода. А образования было 3 класса сельской школы.
Но он был такой — самородок, невероятно талантливый, начитанный, толковый. В истории — в любой эпохе как дома! Просто удивительно, когда успел! Но к технике это отношения, понятно, не имело, а иногда такая должность называлась «красный директор».
А мама была инструктором горкома. Я понимаю, что она могла быть прекрасной учительницей, библиотекарем, журналисткой, да мало ли кем! А вот поди ж ты!
Я все понимаю, и я их люблю, и память о них люблю, и бесконечно их жалею! Лично они (я это знаю точно) никому зла не сделали, никого не предали, а вот на эту сволочную систему работали!
И вот в Москве появилась у нас в семье домработница — Пелагея Константиновна Щербакова, наша Поля. Она сразу стала членом семьи, всеобщей любимицей. Она была родом из деревни Орешково Воротынского уезда Калужской губернии? (так она говорила). Родилась в крестьянской семье в 1904 году. Образование — почти как у нашего отца: 2 или 3 класса сельской школы. Отец потом говорил, что если б Полю учить — из нее великий бы человек получился (по ее способностям).
Тогда (в 1931 г.) как раз шла коллективизация, и родители отправили ее в город, в Москву, желая спасти, благо как раз случай представился: друг отца поехал в гости в свою деревню Орешково и, по просьбе моих родителей, привез ее к нам.
Стали мы вместе жить. Поля вела хозяйство. Я тогда училась в первом классе, а сестра еще ходила в детский сад.
В 1932 году отца перевели в Ленинград. Он стал директором завода абразивного станкостроения, а мама опять же инструктором (ну и должность же!) горкома, в Смольном работала. Жили мы у Мальцевского рынка — на улице Красной Связи, д. 17/5, кв. 82, ходили с сестрой в школу, что на углу 9-й Советской и Суворовского проспекта (школа 156-ая Смольнинского района). Школа была, надо сказать,— чудесная! Учителя! Ну, действительно, ни одного плохого не было! Это мне повезло. А класс! Какие хорошие, толковые ребята! И сколько мальчиков потом погибло!