Приключения 1984
Шрифт:
Паломники слушали его, и глаза их загорались гневом. Они начали размахивать кулаками и выкрикивать бранные слова.
Отец сделал передышку. И продолжал говорить о том, что большевики заставляют всех женщин ходить по улицам обнаженными, а тех, которые не согласны на бесстыдство, высылают в холодные края.
Люди завопили. Они верили отцу! И он, воодушевленный, призывал паломников к тому, чтобы, где бы они ни жили, готовились к священной войне против большевиков.
Многие вскочили, потрясая руками.
Стыд за отца и возмущение охватили меня. Я не помню, как вскочил на помост, не помню
Отец мой, а он по-прежнему стоял на возвышении, сперва оцепенел, потом выкрикнул испуганно, по-петушиному:
— Схватите его, мусульмане! Шайтан помутил рассудок моего сына!
Ко мне потянулись скрюченные злые пальцы. Они уже вцепились в полы моего халата, а я все продолжал кричать:
— Мусульмане! Вы видите: я пошел против своего отца! Только во имя великой и светлой правды мог я решиться на такую дерзость. Пусть же вас хоть это убедит в моей искренности!
Меня потащили вниз, а я не умолкал, хотя пена пузырилась на моих губах, как у того припадочного отрока, который бился в судорогах в святом храме.
Двое высоких худых афганцев вырвали меня из рук толпы, они были сильные и загородили меня.
— Пусть говорит! — закричали они. — Он не лжет. Он тоже оттуда. Пусть говорит правду. Хотим ее знать.
Глаза афганцев горели. Их вскоре поддержали и другие.
Но уже пробивали себе дубинками путь полицейские. За ними спешил мой отец. Меня ударили по голове, скрутили руки, и мир погас.
Прошло полтора года. Я провел их в доме умалишенных. Не хочу вспоминать, что я там пережил, что видел. Волосы мои поседели. Я привык к тому, что выгляжу стариком. Давно я подумывал о том, чтобы покончить с собой, хотя осуществить это было не легче, чем бежать. Здесь заботились о том, чтобы к больным не попал ни один острый предмет. Не было и простыней.
Я придумал, однако, несколько способов самоубийства, но все они были мучительны. И все же я решился бы, когда бы не мысли о Ширин. Она очень повзрослела и стала настоящей красавицей. Раз в месяц Ширин навещала меня. Смотрела из-за решетки полными слез глазами, а голоса ее почти не было слышно, потому что ближе, чем на пятьдесят шагов, родственников не подпускали. Она видела меня среди несчастных, и я хорошо понимал, что творилось у бедняжки на сердце. Чтобы хоть как-то утешить Ширин, я старался у нее на глазах съесть угощение, которое она мне передавала. Этим я показывал, что разум мой ясен. Впрочем, и сам я в том уже сомневался.
Отец не появился ни разу. Сперва я не хотел думать о нем; рана в моей душе кровоточила при каждом воспоминании о человеке, которого я уже не мог называть своим родителем. Он пал в моих глазах, и я ненавидел его не только потому, что он упек меня в сумасшедший дом, который был во сто крат страшнее зиндана. Он стал моим врагом, потому что был заклятым недругом своего народа. Боже, как поздно я прозрел! Как поздно я понял, что отцовская затея с бегством в чужие края была предпринята не во имя бога, а во имя презренных
земных дел!Я уже не сомневался, что ружье моего брата Базарбая отцу понадобилось для того, чтобы совершить убийство. Я не знал еще, кто пал от его рук. Но был уверен, что в глазах наших односельчан убийца — это я, Навруз.
И потому я считал себя обязанным вернуться на Родину и рассказать людям правду об отце, которого ныне, пожалуй, еще почитали как святого. Вот что также удерживало меня от того, чтобы наложить на себя руки.
Однажды два санитара повели меня к заведующему больницей. Это был румяный жизнерадостный человечек. На столе перед ним лежало описание моей «болезни». Кроме заведующего, в кабинете находились три врача и какой-то духовный служитель, молодой, но уже располневший человек в богатом халате и белой чалме.
— Вы понимаете по-арабски? — спросил он у меня.
— О, да! — поспешно ответил за меня заведующий. — Наш Навруз — умница.
Он всегда относился ко мне как к душевнобольному, хотя великолепно знал, что к чему.
— Ваш отец скончался, — сообщил человек в чалме.
Он даже не счел нужным прибегнуть к мусульманскому иносказанию: «Родитель ваш призван аллахом в лучший мир».
Наверное, я все-таки изменился в лице. Я понял это по тому, как все они переглянулись между собой.
— А теперь мы вас обрадуем, — пропел, будто разговаривал с ребенком, заведующий. — Заботы наших просвещенных врачей, — он указал на них, — благотворно сказались на вашем драгоценном здоровье. Мы выписываем вас, хотя и предупреждаем, чтобы вы неукоснительно выполняли наставления, которые вам дадут врачи.
Они долго втолковывали мне, как я должен вести себя, что есть, что пить. Но я не слушал.
— Вот, возьмите, — сказал мне человек в чалме, когда я, переодевшись, подошел к столу, чтобы расписаться в толстой книге.
Он подал мне картонную папку. Подчиняясь еще неясному побуждению, я в присутствии всех этих людей, не спускавших с меня глаз, развязал тесемки. В папке лежал конверт с письмом и сверток, в котором было много денег. Я отдернул пальцы, будто прикоснулся к гадости. Взял письмо, а папку швырнул в угол. Бумажки разлетелись по комнате.
— Он все-таки сумасшедший! — послышалось за моей спиной.
Я захлопнул дверь.
Письмо было витиеватое, длинное. Отец хотел одного: оправдаться передо мной. Выходило, если верить ему, будто все, даже заточение в сумасшедший дом, делалось им для моего блага. Мне было противно читать эти жалкие слова, но я не пропустил ни строчки, надеясь, что вот-вот откроется та тайна.
И она открылась. На горе свое я узнал, что действительность была ужасней всех моих опасений. Рука моя отказывается писать, перо дрожит, но я хочу, чтобы все узнали: Базарбай невиновен! Подлец, которого я, к несчастью, называл отцом своим, убил следователя Ибрагимова. Он застрелил Ибрагимова из ружья, которое я попросил у Базарбая. Он был одет в халат Базарбая, и на ногах у него были галоши моего брата. Он выкрал из конюшни коня, на котором обычно ездил Базарбай. Обманом заставил меня написать стихи, которые сунул в карман тулупа, брошенного Базарбаем у ворот. Да еще позаботился, чтобы на конверте стояла почтовая печать.