Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Приключения Гекльберри Финна (др. перевод)
Шрифт:

Стол был покрыт красивой клеёнкой с нарисованным красной и синей краской орлом и каймой вокруг. Мне сказали, что эту клеёнку привезли из самой Филадельфии. По всем четырём углам стола ровными стопками были разложены книги. Одна из них была большая семейная Библия с картинками; другая – «Путь паломника»: про одного человека, который бросил свою семью, только там не говорилось почему. Я много раз за неё принимался, в разное время. Написано было интересно, только не очень понятно. Ещё там были «Дары дружбы», со всякими интересными рассказиками и стишками, только стихов я не читал. Ещё были «Речи» Генри Клея и «Домашний лечебник» доктора Ганна; из него можно было узнать, что надо делать, если кто-нибудь заболеет или умрёт. Был ещё молитвенник и разные другие книжки. А ещё там стояли красивые плетёные стулья, совсем крепкие – не то чтобы какие-нибудь продавленные или дырявые, вроде старой корзинки.

На стенах у них висели картины – больше всего Вашингтоны, да Лафайеты, да всякие

битвы, да шотландская королева Мария Стюарт, а одна картина называлась «Подписание Декларации». Были ещё такие картинки, которые у них назывались «пастель»; это одна из дочерей сама нарисовала, когда ей было пятнадцать лет; теперь она уже умерла. Таких картинок я ещё нигде не видел – уж очень они были чёрные. На одной была нарисована женщина в узком чёрном платье, туго подпоясанная под мышками, с рукавами вроде капустных кочнов и в большой чёрной шляпе вроде совка с чёрной вуалью, а из-под платья видны были тоненькие белые ножки в чёрных, узеньких, как долото, туфельках, с чёрными тесёмками крест-накрест. Она стояла под плакучей ивой, задумчиво опираясь правым локтем на могильный памятник, а в левой руке держала белый платок и сумочку, и под картинкой было написано: «Ах, неужели я больше тебя не увижу?!» На другой – молодая девушка с волосами, зачёсанными на макушку, и с гребнем в причёске, большим, как спинка стула, плакала в платок, держа на ладони мёртвую птичку лапками вверх, а под картинкой было написано:

«Ах, я никогда больше не услышу твоего весёлого щебетанья!» Была и такая картинка, где молодая девица стояла у окна, глядя на луну, а по щекам у неё текли слёзы; в одной руке она держала распечатанный конверт, с чёрной печатью, другой рукой прижимала к губам медальон на цепочке, а под картинкой было написано: «Ах, неужели тебя больше нет?! Да, увы, тебя больде нет!» Картинки были хорошие, но мне они как-то не очень нравились, потому что если, бывало, взгрустнётся немножко, и от них делалось ещё хуже. Все очень жалели, что эта девочка умерла, потому что у неё была начата ещё не одна такая картинка, и уже по готовым картинкам всякому было видно, как потеряли её родные. А по-моему, с её характером ей, наверное, куда веселей на кладбище. Перед болезнью она начала ещё одну картинку – говорят, самую лучшую – и днём и ночью только о том и молилась, чтобы не умереть, пока не кончит её, но ей не повезло: так и умерла – не кончила.

На этой картинке молодая женщина в длинном белом платье собиралась броситься с моста; волосы у неё были распущены, она глядела на луну, по щекам у неё текли слёзы; две руки она сложила на груди, две протянула перед собой, а ещё две простирала к луне. Художница хотела сначала посмотреть, что будет лучше, а потом стереть лишние руки, только, как я уже говорил, она умерла, прежде чем успела на чём-нибудь окончательно остановиться, а родные повесили эту картинку у неё над кроватью и в день её рождения всегда убирали цветами. А в другое время картинку задёргивали маленькой занавесочкой. У молодой женщины на этой картинке было довольно приятное лицо, только рук уж очень много, и от этого она, помоему, смахивала на паука.

Когда эта девочка была ещё жива, она завела себе альбом и наклеивала туда из «Пресвитерианской газеты» объявления о похоронах, заметки о несчастных случаях и долготерпеливых страдальцах и сама сочиняла про них стихи. Стихи были очень хорошие. Вот что она написала про одного мальчика по имени Стивен Даулинг Боте, который упал в колодец и утонул:

ОДА НА КОНЧИНУ СТИВЕНА ДАУЛИНГА БОТСА
Хворал ли юный Стивен, И умер ли он от хвори?И рыдали ль друзья и родные, Не помня себя от горя?О нет! Судьба послала Родным иное горе, И хоть они рыдали, Но умер он не от хвори.Не свинкой его раздуло, И сыпью не корь покрыла – Нет, вовсе не корь и не свинка Беднягу Ботса сгубила; Несчастною любовью Не был наш Ботc сражён; Объевшись сырой морковью, От колик не умер он. К судьбе несчастного Ботса Склоните печальный слух:Свалившись на дно колодца, К небесам воспарил его дух.Достали его, откачали, Но уже поздно было:Туда, где нет печали, Душа его воспарила.

Если Эммелина Грэнджерфорд умела писать такие стихи, когда ей не было ещё четырнадцати лет, то что бы могло из неё получиться со временем! Бак говорил, что сочинять стихи для неё было плёвое дело. Она даже ни на минуту не задумывалась. Бывало, придумает одну строчку, а если не может подобрать к ней рифму,

то зачеркнёт, напишет новую строчку и жарит дальше. Она особенно не разбиралась и с удовольствием писала стихи о чём угодно, лишь бы это было что-нибудь грустное. Стоило кому-нибудь умереть, будь это мужчина, женщина или ребёнок, покойник ещё и остыть не успеет, а она уж тут как тут со своими стихами. Она называла их «данью покойному». Соседи говорили, что первым являлся доктор, потом Эммелина, а потом уже гробовщик; один только раз гробовщик опередил Эммелину, и то она задержалась из-за рифмы к фамилии покойного, а звали его Уистлер. От этого удара она так и не могла оправиться, всё чахла да чахла и прожила после этого недолго. Бедняжка, сколько раз я заходил к ней в комнату! И когда её картинки расстраивали мне нервы и я начинал на неё сердиться, то доставал её старенький альбом и читал.

Мне вся эта семья нравилась, и покойники и живые, и я вовсе не хотел ни с кем из них ссориться. Когда бедная Эммелина была жива, она сочиняла стихи всем покойникам, и казалось несправедливым, что никто не напишет стихов для неё теперь, когда она умерла: я попробовал сочинить хоть один стишок, только у меня ничего не вышло.

Комнату Эммелины всегда чистенько убирали, и все вещи были расставлены так, как ей нравилось при жизни, и никто никогда там не спал.

Старушка сама наводила порядок в комнате, хотя у них было много негров, часто сидела там с шитьём и Библию тоже почти всегда читала там.

Так вот, я уже рассказывал про гостиную; на окнах там висели красивые занавески, белые, с картинками: замки, сплошь обвитые плющом, и стада на водопое. Там стояло ещё старенькое пианино, набитое, по-моему, жестяными сковородками, и для меня первое удовольствие было слушать, как дочки поют «Расстались мы» или играют на нём «Битву под Прагой». Стёпы во всех комнатах были оштукатурены, на полу почти везде лежали ковры, а снаружи весь дом был выбелен. Он был в два флигеля, а между флигелями были настланы полы и сделана крыша, так что иногда там накрывали стол в середине дня, и место это было самое уютное и прохладное. Ничего не могло быть лучше! Да ещё стряпали у них очень вкусно, и еды подавались целые горы!

Глава XVIII

Полковник Грэнджерфорд был, что называется, джентльмен, настоящий джентльмен с головы до пяток, и вся его семья была такая же благородная. Как говорится, в нём была видна порода, а это для человека очень важно, всё равно как для лошади; я слыхал это от вдовы Дуглас, а что она была из первых аристократок у нас в городе, с этим никто даже и не спорил; и мой папаша тоже всегда так говорил, хотя сам-то он не породистей дворняги. Полковник был очень высокого роста, худой, смуглый, но бледный, без единой капли румянца; каждое утро он брил начисто всё лицо; губы у него были очень тонкие, топкий нос с горбинкой и густые брови, а глаза чёрные-пречёрные, и сидели они так глубоко, что смотрели на вас как будто из пещеры. Лоб у него был высокий, а волосы седые и длинные, до самых плеч. Руки – худые, с длинными пальцами. И каждый божий день он надевал чистую рубашку и полотняный костюм такой белизны, что смотреть больно. А по воскресеньям одевался в синий фрак с модными пуговицами. Он носил трость красного дерева с серебряным набалдашником. Шутить он не любил, ни-ни, и говорил всегда тихо. А доброты он был такой, что и сказать нельзя, – всякий сразу это видел и чувствовал к нему доверие. Улыбался он редко, и улыбка была приятная. Но уж если, бывало, выпрямится, как майский шест, и начинает метать молнии из-под густых бровей, то сначала хотелось поскорей залезть на дерево, а потом уже узнавать, в чём дело. Ему не приходилось никого одёргивать: при нём все вели себя как следует. Все любили его общество, когда он бывал в духе: я хочу сказать, что при нём было хорошо, как при солнышке. Когда он хмурился, как грозовая туча, то гроза продолжалась какие-нибудь полминуты – и этим всё кончалось, и потом целую неделю всё было спокойно.

Когда он вместе со своей старушкой входил утром в столовую, все дети вставали со стульев, желали им доброго утра и не садились до тех пор, пока не сядут старики. После этого Том с Бобом подходили к буфету, где стоял графин, смешивали с водой стаканчик виски и подавали отцу, а он ждал со стаканом в руках, пока они не нальют себе; потом они кланялись и говорили: «За ваше здоровье, сударь! За ваше здоровье, сударыня!» – а старики слегка кивали головой и благодарили, и все трое пили. А потом Боб и Том наливали ложку воды на сахар и капельку виски или яблочной на дно всех стаканов и давали нам с Баком, и мы тоже пили за здоровье стариков.

Боб был самый старший, а Том – второй, оба высокие, широкоплечие молодцы, загорелые, с длинными чёрными волосами и чёрными глазами. Они одевались с головы до ног во всё белое, как и полковник, и носили широкополые панамы.

Ещё была мисс Шарлотта (лет двадцати пяти), высокая, гордая, величественная, но такая добрая, что и сказать нельзя, если её не сердили. А когда рассердится, то взглянет, бывало, не хуже отца – просто душа уйдёт в пятки. Собой она была красавица.

Её сестра, мисс София, тоже была красавица, только совсем в другом роде: кроткая и тихая, как голубка; ей было всего двадцать лет.

Поделиться с друзьями: