Приключения Ромена Кальбри
Шрифт:
Я имела такой огромный успех у публики, что Лаполад предполагал отправиться в Париж. Подумай, какое бы это было для меня счастье. В Париже я могла бы убежать от него, найти свою маму. Но перед самым отъездом бедный мой Ружо заболел. Дело было зимой, а он был страшно зябкий и всегда дрожал. Ах, как я за ним тогда ухаживала, спала с ним вместе под одним одеялом, но ничего не помогло ему, и бедняжка к весне издох. Потеря этого друга была для меня страшным горем, думали, что я не перенесу его, так я тосковала. Поездка в Париж расстроилась, и пришлось на время отказаться от мысли разыскать маму.
Мне часто приходило с тех пор на мысль убежать от них, но одной бежать страшно, а Филяссу и Лабульи
— Но меня такое предложение совсем не соблазняло. Мне незачем было идти в Париж. Я, в свою очередь, рассказал Дези всю правду, почему мне необходимо было попасть в Гавр.
— Это ничему не мешает, — возразила она, — пойдем сначала в Париж, найдем мою маму, а там все устроится, она заплатит за твой проезд до Гавра; мы с ней сами тебя проводим туда.
Я попробовал рассказать ей, как трудно будет нам идти по большим дорогам, спать где попало, рассказал ей, что я сам перенес.
— У меня есть семь франков и восемь су, этого нам хватит на еду до Парижа. Спать можно под открытым небом, если ты будешь со мной, я не буду бояться.
Это выражение доверия очень меня растрогало и было очень приятно для моего самолюбия. Кроме того, Дези была маленькой особой, которая умела всякого заставить себя слушаться.
У нее была своя особенная манера смотреть на человека. Взгляд ее больших темно-синих глаз имел особую силу; он был в одно и то же время застенчивый и смелый, детски наивный и проницательный, нежный и твердый, поэтому ей невольно подчинялись все: и звери и люди. Мы решили, что в Орлеане бежим.
— А до тех пор я больше с тобой не буду разговаривать, и ты со мной тоже не говори; ты такой ребенок, что не умеешь притворяться и сейчас же себя выдашь, — сказала мне на прощанье Дези.
Я поморщился от этой похвалы.
— Дай мне руку, — сказала она, — вот именно потому, что ты такой добрый и совсем еще ребенок, я тебе верю.
Однажды в субботу, когда на рынке шла бойкая торговля, а улицы были запружены народом, на базарной площади, через которую пробирались к своим повозкам Филясс и Лабульи, они остановились перед Тюркетеном. Этот Тюркетен под музыку турецкого барабана вырывал зубы с такой быстротой, что они так и летали в воздухе, точно он играл ими в бабки. Тогда он еще не имел такой славы, какую дали ему впоследствии тридцать лет войны с нормандскими челюстями, но и тогда верность руки и, в особенности, его лукавый и острый ум сделали его чрезвычайно популярным во всех восточных департаментах, и народ всегда толпился у его фуры.
Глава XI
Лабульи хотя был плохой гимнаст, но зато очень ловкий фокусник, и любимой его забавой было дурачить своим искусством добродушных простолюдинов, которые приходили из окрестных деревень на базар. Когда я увидал, что он вертится посреди толпы около Тюркетена, то остановился посмотреть, какие он будет выкидывать фокусы, однако же держался в стороне, ибо ему часто попадало, если он заходил в своем умении дурачить добрых людей слишком далеко.
Хорошо, что я так сделал. В этот раз шутка состояла в том, чтобы вытаскивать табакерки у тех, кто нюхает табак, а платки у тех, кто совсем не нюхает.
Лабульи, с присущей ему ловкостью, должен был шарить в карманах зрителей, а Филясс моментально подсыпал в табакерки кофейную гущу, а когда ему попадались чистые носовые платки, то он пачкал их в нюхательный табак.
Занявшись искусством Тюркетена и заглядевшись в рот терпеливым пациентам, наивная публика ничего
не замечала. Уже несколько человек, вытащив платок и высморкавшись, начинали неистово чихать к великой потехе двух плутов. Другие, понюхав из табакерки, с наивным удивлением поглядывали друг на друга, не догадываясь, куда девался табак. В это время полицейский заметил, как Лабульи запустил руку в карман к пожилой женщине, чтобы вытащить у нее платок.В толпе поднялся шум, движение, их обоих схватили. А я, не дожидаясь развязки, протолкался через толпу и побежал к нашим повозкам, где и рассказал о случившемся Лаполаду.
Через час полиция пришла делать у нас обыск. Конечно, ничего не нашли, потому что никто из них не воровал. Несмотря на это, обоих гимнастов арестовали.
Все объяснения Лаполада не привели ни к чему, пришлось отступиться, чтобы самому не попасть в сообщники и укрыватели краденого добра. Полиция не очень-то долюбливает акробатов, и если случается пропажа, то их первых подозревают и обвиняют, тогда не требуется доказательств их виновности, а наоборот, им приходится всячески доказывать свою невиновность.
Филясс и Лабульи никак не могли доказать, что они лазили по карманам публики для забавы, а не для воровства, все внешние улики были против них. Полиция не стала много разбирать, а засадила их в тюрьму, где они и должны были отсидеть довольно продолжительное время.
Лаполад решил, что теперь я обязан заменять ему их обоих. Когда он объявил мне об этом, я залился горькими слезами, ибо не чувствовал ни малейшего желания кривляться для потехи публики, паясничать и прятаться в ящик с крышкой.
— Не плачь, — говорил мне Лаполад, дергая меня за вихор, что у него выражало ласку и особое благоволение, — ты будешь отличаться в другом. У тебя есть гибкость в членах, и ты можешь быть чудесным вольтижером. Не надо только трусить.
В первый раз я дебютировал в новой роли на ярмарке в Алансоне. К несчастью я еще слишком мало имел опытности и умения и несмотря на то, что я проделывал самые простые акробатические упражнения, со мной случилось несчастье, которое надолго помешало осуществиться нашему побегу.
Дело было в воскресенье. Мы начали представления с 12 часов дня и без передышки должны были давать их до вечера. Несчастные музыканты до того истомились, что с трудом могли играть руками и дуть в свои трубы. Сам Лаполад устал, охрип и уже с трудом мог говорить с «почтеннейшей публикой». Лев не хотел больше вставать, и когда Дези грозила ему хлыстом, он глядел на нее умоляющим взглядом, а я прямо умирал от усталости. Мне хотелось и есть, и пить, а руками и ногами я еле мог двигать.
В 11 часов вечера народ все еще толпился в нашем балагане и не хотел уходить. Лаполад решил дать еще одно, последнее, представление.
— Мы умираем от усталости, — обратился он к толпе, — но для вас готовы даже умереть, входите, честные господа, входите!
Представление начиналось с меня. Я должен был перепрыгивать через четыре лошади, одну за другой, и потом прыгать через палку, которую то поднимал, то опускал Кабриоль. Первые прыжки мои были неудачны. Публика начала выражать неудовольствие.
Кабриоль держал на плечах жердь, на которую я должен был влезть. Я хотел сказать публике, что не могу больше прыгать, но грозный взгляд Лаполада парализовал мое намерение; возбужденное ожидание толпы кое-как поддержало мои падающие силы. Я вскочил на плечи Кабриоля и взобрался довольно легко на вершину жерди, но Кабриоль, в свою очередь, выбился из сил в тот момент, когда я должен был горизонтально распластаться на шесте, я почувствовал, что шест покачнулся, у меня закружилась голова, пальцы разжались, выпустили конец палки, и я полетел стремглав вниз с головокружительной быстротой.