Приключения сомнамбулы. Том 2
Шрифт:
Расширяя горизонты прогностического литературоведения, трассируя неисхоженные пути, Валерка не зацикливался на идее синтеза двух стилей избранных им контрастных авторов, он ведь носился с затеей, названной толкователем Валеркиных бзиков Шанским «сложением-умножением чего изволите», – высоко ценя, к примеру, бытовые и психологические миниатюры Добычина, – Валерка обожал отыскивать в коридорно-антресольных недрах отцовской библиотеки сгинувших непризнанных гениев – он полагал добычинские миниатюры идеальными прототипическими микро-прозаизмами: заряженными, токопроводными, готовыми сомкнуться с прозаизмами других сочинителей в роман особого типа, нет-нет, не в собранье пёстрых глав, но в некий роман-альманах, составленный и скомпанованный автором, который походил на режиссёра, собиравшего ансамбль
– И как тебе в новом свете наше школьное сочинительство? – каждый абзац ведь продолжал другой автор. Не обогнали ли мы своё пугливое время?
– Не то, не совсем то, – отглотнул Валерка, – линейных, последовательных сцеплений мало, где сращивания, наслаивания отличий?
Затея уязвимая, близкая мечтаниям засидевшейся в девках невесты об интегральном женихе. Или – зеркальным терзаниям Подколесина… Однако это был всего лишь модельный ход: реально ли собрать под одной обложкой художников, которые почему-то подрядились бы сочинять свои фрагментики для некоего мета-автора, властвующего над целостным текстом? Взрослый лепет? Нда-а, какой там Подколесин, модель слишком амбициозна, чтобы торопливо – от греха подальше – в окошко выпрыгнуть! Отважный Валерка, похоже, провозглашал очередную – вслед за Джойсом? – попытку состязания с Библией, которая оставалась вечным и всемирным бестселлером. Стало быть, сочинять фрагменты, имитируя контрастность их содержаний-стилей, то выпячивая, то сглаживая отличия, был обречён один-единственный, само-собой монстровидный, коли на такое замахивался, автор-собиратель. В этой наспех набросанной за вкусной едой, близкой лекционным фантазиям Шанского подвижной модели текста – кстати, пространственное подобие её смутно проступало и в проектных мечтаниях Соснина; не потому ли Бухтин находил и ценил в нём благодарного слушателя? – именно композиции как неосознанной, но ведущей категории сверхсодержательности и надлежало порождать неожиданно-острые впечатления, переживания.
Валерка снова что-то помечал в блокноте, Соснин мог спокойно доесть омлет.
Итак, Валерка, никогда не боялся высоких слов – о высоком, так о высоком! Пусть и с романтическим скепсисом, он провозглашал художника всевластным инвентаризатором мироздания, образно перемещённого во внутренний мир, и художник этот обречён был, перемешивая и упорядочивая, запечатлевать-перечислять все присвоенные им элементарные частички внешнего мира, которые, сшибаясь-срастаясь в глубине души и на экранах сознания, обретают взрывную силу. Имелось в виду не смиренное собирательство, но горделивый внутренний зов – объять необъятное, проверить мироздание на прочность.
Подливал из графинчика.
И выяснялось, что мир подавляет дар, обнаруживалась недостаточность языка, позорно выдыхавшегося в мелкотемьи и коловращениях современности. И беда была не в лексической бедности языка, нет – с расширением угла зрения на словесный ландшафт ощущалась нужда в ином синтаксисе, если угодно – синтаксисе композиции, и, стало быть, новых приёмах сборки словесных массивов текста. – Нет, нет, не то, – отвечал на молчаливый вопрос Соснина, – надоели штампы динамичного монтажа, надо… надо заново комбинировать и сращивать сейчас и здесь донимающие частицы мира в каждом минимальном сегменте текста, да так, чтобы стыков не было видно! И сращивать затем разноликие сегменты. – Нет, – твёрдо повторял, – не последовательно – сперва одно, потом другое, третье – так писали, когда писались истории. Без обновления композиционного синтаксиса будет только распухать эпическая белиберда! – выпил, посмотрел в пустое зеркало за спиной буфетчицы, – бедность, даже беспомощность языка, многословное онемение сравнимы с реакциями уставшего отражать зеркала: смотрит, как большущий расплющенный глаз, вверх и вниз смотрит, по сторонам, однако не видит потолка, настенного фриза, подпёртого плоскими капителями пилястр, не видит нас, не видит даже Танюшиной спины; надоевшая окаянная действительность провалилась за амальгаму.
– Провалилась? Мы говорим, а будто бы онемели? Но чего ради и надолго ли подевались куда-то отражения?
– Вот он, вопрос вопросов! – счастливо дёрнулся и завертел головой Бухтин, – да ещё в твоём духе, вербальное и зримое стянуты в один узел. Ослепшее-онемевшее
зеркало, суть накопитель, когда оно наново прозреет-заговорит, ударит преображающим пульсирующим гейзером отражений-смыслов, придётся улавливать выбросы внезапного многообразия, ритмы его пульсаций…Пока что пар вырвался из кофеварки, сломалась.
– Заряжает любую хитроумную схему сборки взрывчатых частиц тайна. Сочинитель томится, терзается в хаосе накоплений, смотрит по сторонам и, будто бы это зеркало, ни черта не видит, но вдруг – рождается образная вселенная. Художественный дар поглощает мир, возгоняет мировую материю в дивную подъёмную силу… Соснин не всё понимал, Валерка продолжал громоздить возвышенные загадки.
Омлет, однако, доеден, графинчик пуст; кофепитие отменилось.
– Потянувшись пером к бумаге, замкнув тайную токопроводную цепь, автор упивается чувством полёта – порывает с обыденностью, непостижимо вырывается из её пут, чтобы в одиноком высоком холоде обрести пугающую зоркость, увидеть и мироздание извне; самоотречение, самоотдача одариваются запредельной точкой зрения…
Чересчур уж высокопарно, – рассеянно думал Соснин, пока Валерка вспоминал о художнике как наконечнике божественного орудия.
– Как примирять-соединять стили? Сталкивая, переслаивая аскетизм и необузданность? Но вот ведь, смотри, смирились, соединились с модерном ордерные мотивы! Строгая органика дара… гармония… – совершенные пропорции, лёгкие – мимолётное воспоминание об ампире? – пилястры с изящно стилизованными ионическими капительками, карнизиками, бронзовые бра, и солидно-тяжеловатая, облицованная зеленоватым мрамором стойка, за ней – бездна зеркала.
– Когда поставлена точка ли, многоточие, автор отчуждается от творения, неужто и с Богом приключалось такое? Автор, покинувший космос, жалок – его, вновь влезшего в человечью шкуру, повседневность отвращает, измучивает недоумением – был ли он там, в прозрачном средоточии тайн?
Соснин нащупал в кармане пиджака повестку.
– Но ради чего так торопился, возносясь, автор? Боялся, что вот-вот отнимут у него видение и видения? Торопился зашифровать нашёптываемые с небес откровения? – Валерка щедро рассчитывался с Риммочкой.
Посмотрел на часы… не скоро ещё.
– Конечно, не за тем торопился, чтобы опять продолдонить проклятые, пропитанные социальным ядом вопросы, которые, отравив разночинцев, век бередили бедные души, в том числе и душу покойного Льва Яковлевича. Нет, обозревая мир с невыносимых высот, автор мучился вовсе не насущными, изводившими на земле вопросами… и не благодаря ли вдохновенной подъёмной мощи, испытанной при взлёте, гениальные прозаические вещи становились поэмами? Нервно засмеялся. – Почему у вязкой, как родимое бездорожье, жизни такие буйные символы? Почему чичиковская бричка, превращённая в птицу-тройку? Ныне – пьяная, несущаяся в Петушки электричка?
Спор на голосах, препирательства с сочными поцелуями… – в кафе, закрывавшееся на часовой перерыв, победно ворвался Кешка. Приподнял над полом, не выпускал из объятий Риммочку, которая безуспешно хотела запереть дверь. Риммочка отбивалась, счастливо, со всхлипами, хохоча, болтала капроновыми ножками в воздухе. Кешка издавал боевые кличи. В весёлой шумной схватке успел перемазаться помадой, расстегнуть пуговички на Риммочкиной груди; из-за могучей Кешкиной спины возник широко улыбавшийся Тропов в клетчатом пиджаке с двумя покачивающимися на каблуках дылдами-манекенщицами из Дома Моделей.
– Кешенька, Кешенька, кофе нет, чёртова машина сломалась, венгерские машины такие ненадёжные, – виновато запричитала скользнувшая вдоль пустого настенного зеркала буфетчица Таня.
– Что-нибудь погорячее, чем кофе, есть? – облокотился на мрамор Тропов.
– Свежая идея!
Кешка бережно поставил Риммочку на пол, одёрнул мохнатый свитер. – Нос, Ил, не обрыдло ещё в любой лабуде выискивать высший смысл? Сольёмся в экстазе и запируем! – воскликнул беспутный искуситель, но они, отнекиваясь, освободили диванчик, поспешили ретироваться, знали, что их ждало, если бы задержались.