Приключения в Красном море. Книга 2(Человек, который вышел из моря. Контрабандный рейс)
Шрифт:
Так, в Дыре-Дауа, благодаря усилиям Марселя Корна, и в Адис-Абебе, стараниями Майяра, стало известно, что моя жена скоро подаст на развод. Эта новость подлила масла в огонь и еще более усугубила недоброжелательство общественности. Люди говорили, что раз такая достойная женщина, которая всегда безоговорочно поддерживала Монфрейда, решила публично отречься от него, значит, у нее есть для этого веские причины.
Трудно сказать, чем бы все это закончилось, если бы я еще на какое-то время остался в положении обвиняемого.
Был март.
Подбить туземцев на лжесвидетельства оказалось не так легко, как это представлялось следователю; никто из них не посмел солгать в моем присутствии, и очень немногие, давшие свидетельские показания не без помощи Оливье, на очной ставке со мной отказались от своих слов. Один из них даже по наивности признался, что получил задаток в размере двадцати пяти рупий. Принужденный повторить уже при мне все то, что сообщил следователю накануне, он сказал:
— Дьявол заставил говорить меня вчера, и я солгал, но я верну двадцать пять рупий…
Как-то утром охранник принес мне телеграмму. В ней говорилось: «Де Монзи согласен на защиту. Отбудет следующим пароходом, имея предписание министерства изучить дело. Пунетта».
Через час меня вызвали к прокурору.
Он встретил меня с улыбкой.
— Садитесь, господин де Монфрейд. Я вызвал вас в связи с новым фактом, который, признаюсь, привел меня в замешательство. Вы помните, какого цвета была печать, поставленная на письме для завода «Мерк»?
— Красного… Кажется, я уже имел честь говорить вам об этом?
— Да, это так. Факт состоит в следующем: поскольку министерство юстиции дало разрешение в порядке исключения на передачу дела вашему адвокату, я стал приводить его в порядок и обнаружил конверт, которого раньше не замечал. Я с изумлением нашел в нем вот этот протокол, составленный моим предшественником, временно исполняющим обязанности Ломбарди. Из него следует, что управляющий Аликс сам поставил печать на бланке канцелярии губернатора и что затем он послал его вам.
— Значит, эта деталь была вам неизвестна, господин прокурор?
— Сообразуясь с собственной совестью, я бы никогда не позволил открыть следствие по обвинению в подлоге, зная, что фальсификатор и есть тот самый обвинитель.
— Мсье, вы только что подвели итог всему делу, из-за которого я пять месяцев сижу в камере. Я хотел бы верить в вашу чистосердечность, но я в некотором недоумении, ведь данный документ, как мне кажется, не пронумерован. Я склонен думать, что это было сделано умышленно, чтобы в случае чего его уничтожить. Почему вы так не поступили?
— Мне не позволяла сделать это моя профессиональная совесть.
— И еще опасение, что я, вероятно, знаю о существовании этого документа.
— Нет, это было исключено.
— Вы можете утверждать все, что хотите, но мое замечание на первом допросе, касавшееся необычного цвета печатей, навело вас на эту мысль, и, поскольку я мог узнать об этой детали лишь благодаря болтливости одного из троих поставивших на письме свои подписи, вы испугались возможных свидетельских показаний. Это был бы камень, брошенный
в болото…Оливье был едва живой, и его пальцы, вместо того чтобы постукивать по письменному столу, дрожали от волнения. Он окончательно выдал свое смятение, когда снова начал оправдываться:
— Я прошу простить меня, я не знал, что вы осведомлены о существовании этого протокола. Только моя профессиональная совесть, повторяю вам, вынуждает меня сегодня прекратить расследование, отныне не имеющее под собой никакой почвы.
— Я не сомневаюсь в вашей профессиональной или какой-либо иной честности и надеюсь, что она заставит вас прямо сейчас, в моем присутствии проставить порядковый номер на документе, который столь странным образом ускользнул от вашего внимания.
Оливье был чересчур взволнован, чтобы заметить дерзость моего замечания. Он начисто лишился бахвальства и наглости, которые придавала ему его неограниченная власть над беззащитным подследственным; он напоминал теперь сломавшуюся марионетку, и она вызывала бы жалость, если бы недавнее поведение, подлое, жестокое и злонамеренное, не сделало Оливье раз и навсегда недостойным подобных чувств.
Люди подлые, когда ими овладевает страх, сразу же переходят от вызывающего высокомерия к отталкивающей пошлости. Дрожащие и плачущие, они не внушают ничего, кроме отвращения, и, когда их настигает справедливое возмездие, смерть, обычно придающая умиротворенное выражение самым трагическим маскам страданий, выявляет у них на лице всю отталкивающую уродливость их душ.
Белый как мел, Оливье перебирал бумаги, пытаясь овладеть собой; он думал о де Монзи, который непременно сунет свой нос в это досье и предаст огласке все эти мерзости. Какое страшное оружие окажется в руках у политика! Оливье подумал, что навсегда погубил свою репутацию, ибо те, кто его использовал в своих целях, без колебаний свалят всю ответственность на него. Надо было любой ценой помешать приезду адвоката. Единственный выход — немедленное прекращение уголовного дела.
И тогда он сказал мне:
— Я не хочу, чтобы вы оставались хотя бы еще одну минуту в тюрьме; я сейчас же подпишу постановление о прекращении дела.
— Прекращение дела! — воскликнул я. — И это после пяти месяцев содержания под стражей! После того как меня вываляли в грязи и перед всем миром представили убийцей! Нет, мсье, оно должно быть передано в суд присяжных; нужны судьи, ибо есть виновные и они должны понести наказание.
— Я понимаю ваше желание, но не могу передать дело в суд присяжных без обвинения. А в настоящее время такового не существует…
Едва я вернулся в тюрьму, как увидел сияющего жандарма.
— Вы свободны, господин де Монфрейд, и я очень рад этому, — сказал он.
— Благодарю. Но не прогневайтесь: я остаюсь здесь до вечера. У меня разыгралась сильнейшая мигрень, и я мечтаю лишь о покое.
Этот добрый малый даже не нашелся что сказать от изумления: впервые заключенный отказывался покидать тюрьму. И ему пришлось оставить все двери открытыми, чтобы продемонстрировать, что я действительно освобожден.