Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Прикосновение к идолам
Шрифт:

Политика лжи, замалчивания и дискриминации Лили Юрьевны — то затихая, то вспыхивая вновь — продолжалась до времен перестройки и гласности, когда стало возможным называть вещи своими именами. Но ЛЮ до этого не дожила.

Столь разные люди

Курорты ЛЮ не любила, да и здоровье не позволяло злоупотреблять солнцем. Летом она всегда стремилась жить под Москвой. Своей дачи никогда не было, и в пятидесятых годах ее снимали на Николиной Горе. Жили напротив Михалкова и часто общались с Сергеем Владимировичем и Натальей Кончаловской. Сыновья были маленькие, и слава им только еще «венки плела».

Однажды я провожал ЛЮ к Книппер-Чеховой,

которая пригласила ее на пятичасовый чай. ЛЮ принесла ей «Вишню в шоколаде», и мы чаевничали на балконе. Ольга Леонардовна была с перманентом, ухоженные руки. Одета она была в стеганую китайскую шелковую кофту.

Из разговора я запомнил, как Книппер-Чехова сказала, что МХАТ в теперешнем его виде изжил себя, что его нужно закрыть и в его помещении открыть другой театр, с другой программой и другими принципами. Нужны другие пьесы, другая режиссура, но актеров можно оставить. «Не всех, правда», заметила ЛЮ. Ольга Леонардовна засмеялась.

В другой раз на той же Николиной Горе, мы, гуляя, встретили Утесова, который приехал к кому-то в гости и прохаживался с хозяевами. С ним был его зять Альберт Гендельштейн. Оба они буквально бросились на ЛЮ, словно не видели ее сто лет, что, вероятно, так и было. Долго восклицали, а потом решили, что увяжутся за нею, а хозяева пойдут готовить ужин. «И повкуснее!» — крикнул им вслед Утесов.

Альберт говорил ЛЮ, как давно он ее любит, но Леонид Осипович заметил, что все же в два раза меньше, чем он, ибо Альберт в два раза моложе его:

— Я же увивался вокруг вас еще в Одессе в двадцатых годах. Помните?

— Не помню, ибо никогда не была в Одессе.

— Были! Были! Вы же приезжали туда с этим — как его? — у вас с ним был роман и останавливались вы в «Лондонской». Об этом говорил весь город!

— Да, действительно. И «Лондонскую» помню, и пляж, и как у вас сидели до утра, тоже вспомнила, а вот поклонника не помню.

Все засмеялись. Подошли к дому ЛЮ, и она пригласила всех зайти поесть ягод. За столом она сказала, что Кирсанов подарил ей пластинку с песней Утесова на слова Семы (так они звали Кирсанова) «Есть город, который я вижу во сне».

— Я прослушала ее три раза, так она мне понравилась.

— Спасибо. Но больше этот босяк ничего для меня не пишет, сколько я его ни прошу. А когда он только приехал в Москву, то все время торчал у меня — ведь мы одесситы, — его папа написал мне, чтобы я не дал сбиться с пути его чаду. Сын добропорядочного портного — и вдруг эта московская богема…

— Ну, он попал в хорошие руки, за ним смотрели и вы, и Маяковский.

— А что вы думаете? Конечно, ему повезло.

— Вы должны помнить, как Сема картавил, когда приехал в Москву, и его чудовищный акцент. Но все время рвался читать стихи на эстраде. Володя сказал ему, что он должен любой ценой избавиться от этих недостатков, ибо его пафос неумолимо превращается в гротеск. Я отвела его к моему дальнему родственнику, логопеду, который лечил от заикания и попросила его наладить Семину речь. И он стал давать ему уроки дикции.

— А вышло как в анекдоте с попом и евреем?

— Вовсе нет. Сема перестал картавить, акцент исчез и он стал выступать публично. Правда, читал он похоже на Есенина…

Он поэт талантливый, а некоторые его стихи я считаю блестящими. Его жену Клаву вы помните?

— Смутно.

— Я-то ее помню хорошо. Она была из деревни, но очень быстро цивилизовалась, заразилась Семиным снобизмом, была умница, симпатичная, очень хорошенькая и даже элегантная. Страстно хотела ребенка и умерла от родов. А Вова, их сын, вырос толковым парнем, занимается наукой.

Уходя, Утесов и Гендельштейн прощались с Лилей Юрьевной так, будто они опять не увидятся в ближайшие сто лет.

Что, в сущности, и произошло.

Последние

годы ЛЮ жила на даче в Переделкино, в писательском поселке. Но людей из города не останавливало расстояние, и поток желающих повидаться с нею не иссякал.

Вообще, человек, которого она привечала и одаривала своим вниманием, хотел увидеть ее еще, хотел понравиться ей, рассказать что-то интересное, чем-то поразить. Она умела располагать к себе, улыбаясь, и делала это не специально, это всегда было в ее натуре.

Не последнюю роль в ее притягательстве играло хлебосольство. Нарядно накрытый стол, вкусное угощение — подавалось все, что было в доме, даже в трудные карточные времена. Пришедшего (если он не был специально приглашен) она всегда спрашивала, не голоден ли? И, если была заминка, тут же ставили чайник и делали глазунью. Она очень любила угощать и помнила, годами помнила, кто любит докторскую колбасу, а кто цветную капусту, одному клала укроп в суп, а другому нет, ибо не любит… И люди ценили такое внимание и, я видел, подражали ее поведению.

ЛЮ до последних дней старалась двигаться, гулять, и в Переделкине к этому были все возможности — хорошая тенистая дорога, мимо дачи Пастернака, дальше, мимо Андроникова к дому Чуковского и обратно. Когда здоровье не позволяло, то шли до «Башни Тамары» — так называлась в честь Тамары Владимировны Ивановой трансформаторная будка. Прогулки были с отцом, всех приезжих тоже выводили пройтись, часто с нею ходил и я, с женой Инной.

Когда в 1968 году вышел двухтомник Мейерхольда, я привез его на дачу. ЛЮ взволновали эти книги, она их внимательно прочла и через несколько дней во время прогулки заговорила о Мейерхольде. В моем дневнике сохранилась запись:

«Впервые мы встретились с ним на репетиции «Мистерии-буфф». В 1918 году в Петрограде. Он, как известно, ставил, а меня наняли учить актеров читать хором стихи. Артисты были набраны откуда попало, многие из императорской Александринки. Они не понимали новых стихов, были настроены антисоветски и саботировали постановку, подпиливая сук, на котором сидели. Мейерхольд выбивался из сил, репетируя с разношерстной труппой, а Маяковский злился, кричал и отчаивался.

Для работы дали помещение музыкальной драмы или консерватории, не помню. Помню, что много было роялей и я сидела, зажатая двумя арфами, струны которых напоминали мне прутья клетки. Отчаявшись добиться толку от хихикающих артистов, я вылезла из клетки и пошла жаловаться Всеволоду Эмильевичу. Он вспылил и побежал в залу, где мы репетировали, с каким-то посохом в руках. Он был похож на Ивана Грозного, который вот-вот убьет своего сына. От одного его вида все притихли и перепугались, я в первую очередь. Помогло. Потом мы сидели в буфете, пили, наверно, морковный чай, другого тогда не было, и я восхитилась, как он быстро всех укротил. Он же, усмехнувшись, ответил, что у него большой опыт, приобретенный на репетициях с Идой Рубинштейн… «Ну и ну», подумала я.

Потом мы дружили домами, ведь он ставил «Клопа» и «Баню». Он обожал Владимира Владимировича, как и тот Мейерхольда. На мой взгляд, это немного мешало делу, так как Всеволод Эмильевич беспрекословно принимал все, что предлагал Володя, а тот подчас предлагал не все одинаково хорошо, и ломать, исправлять недостатки, которые обнажала сцена, было иногда трудно и поздно. Такие же промахи бывали и у Мейерхольда, но Маяковский из-за своей влюбленности в него их не замечал.

Мейерхольд с Зинаидой Николаевной приехали в Гендриков на юбилей Маяковского с целым сундуком костюмов и париков. Все переодевались, многие стали неузнаваемы, и это в какой-то степени скрасило вечер, который был для юбилея не очень веселым. Но об этом много написано.

Поделиться с друзьями: