Прикосновение к идолам
Шрифт:
Она с досадой смотрит на экран: «Боже, какой стыд! Почему мне никто не говорил, что так нельзя?! Смыть, сжечь, чтобы никто никогда не увидел этого! Умоляю, выкради и сожги!»
В этой затруханной и сырой монтажной Красногорского архива она смотрит на меня как мадам Бовари на Леона, когда умоляла его выкрасть из стола начальника тысячу франков… Она была просто убита, поняв, что это невозможно и она навеки останется в сейфе киноархива с круглой спиной и недотянутыми пуантами.
— Нет, Майя, мне важно художественное впечатление, а оно прекрасно. Я вижу красоту. Мне не нужны балерины, которые все делают правильно, но впечатления никакого. Я за то, как сказал Лермонтов:
ЕстьОна действительно никогда не бывает довольна собой. В моем фильме только про колдовскую вариацию Китри с кастаньетами она говорила: «Ну… это еще «ничего», хотя даже в кинозале зрители награждали танец аплодисментами. Во всем остальном — беспощадная критика: «Надо было встать так, а я встала так — видишь разницу?» Или: «Ах, поленилась сделать четыре тура и просто перевернулась. Теперь так навсегда и останется. Правильно говорят — плохо сняться, это плюнуть в вечность». Она смотрит себя на рабочем экране не любуясь, а ужасаясь и делая выводы.
«Работа актера, в сущности, начинается после премьеры, — говорил Мейерхольд. — Я утверждаю, что спектакль на премьере никогда не бывает готов, и не потому, что мы не успели, а потому, что он «дозревает» только на зрителе… Сальвини говорил, что он понял Отелло только после двухсотого спектакля. Наше время — время других темпов и потому, сократив вдесятеро, скажем критикам: судите нас только после двадцатого спектакля». Наверно, поэтому Плисецкая так ценила съемки генеральных репетиций, когда роль впервые проверялась на публике. Она нетерпеливо звонила: «Проявили материал? Когда можно посмотреть?» Так было с «Кармен-сюитой», позитив отпечатали срочно, и она тут же примчалась.
«Плисецкая — живое воплощение той истины, что как бы ни была великолепна техника сама по себе, величие ее танца состоит в умении заставить публику забыть о технике и поверить в исполнителя. Именно это отделяет ее от многих виртуозов. Она гипнотизирует. Она захватывает. Она выходит на сцену, смотрит вам прямо в глаза, и вы остаетесь с нею один на один».
Так напишут о ней позднее, когда «Кармен-сюита» завоюет мир. Именно завоюет, ибо премьера произвела шок. Спектакль не хотели разрешать. Необычная хореография, антивыворотность, вызывающий костюм, странная прическа. Стреноженные привычными канонами, многие ожидали реминисценций «Дон Кихота» — вееров, кастаньет — и поначалу не понравилось никому, кроме единиц. «Это естественно, ведь публика любит узнавать, а не познавать», — вспомнила Майя Михайловна слова Стравинского. А министр культуры Фурцева возмутилась от всей души: «В кого вы превратили национальную героиню испанского народа?!»
«Тут все поняли, что она не читала Мериме и спутала Кармен с Долорес Ибаррури», — засмеялась Майя, но вообще ей было не до смеха: следующий спектакль вдруг запретили. Она заметалась — в чем дело? Оказалось, что 22 апреля — день рождения Ленина, а табачницы в таверне сидят, широко расставив ноги, срам один! И адажио с Хозе непривычно своей эротикой… В этот вечер посадили табачниц нога на ногу — комар носу не подточит! — сократили любовное адажио — и спектакль пошел. Но вообще балет оставили в репертуаре только после угрозы Плисецкой покинуть сцену, если его запретят.
Потому что «Кармен» для нее исповедальна. В искусстве мы знаем такие высокие примеры — «Памятник» Пушкина, Шестую симфонию Чайковского, «Автопортрет с красными лилиями» Натальи Гончаровой, «Отказываюсь жить в бедламе нелюдей»… Цветаевой.
«Я люблю Кармен больше чем какую-либо свою героиню. Всю жизнь я мечтала о ней, как о персонаже, потому что это мой тип
женщины. Кармен — это я! У меня развилась антипатия к людям, которые не понимают «Кармен-сюиту». Я так убеждена в талантливости и творческой самобытности этой работы, что нет на земле силы, способной изменить мое мнение».Ее обвинили в отрицании всего, что было великого в нашем застойном балете, но она стояла насмерть: «Лишь придавая балету новые формы, можно его спасти, иначе это музей».
Но пока она сидит в темноте небольшого зала кинолаборатории, напряженно думает и просит еще и еще раз прокрутить ей материал. Плисецкая из тех художников, кому претят мода, веяния, тенденции, чужой опыт и не оплаченные своей жизнью истины. Только собственными чувствами и мнением проверяет она сейчас лишь рождающуюся героиню. А через несколько дней после просмотра мы увидели на сцене и другую прическу, и перекроенный костюм, а главное — несколько новых движений в монологе, по другому станцованную сцену с тореро, иную концовку адажио с Хозе. Потом — снова просмотр и снова поправки.
С появлением видео все упростилось. Вернувшись усталая после спектакля, Плисецкая смотрела за вечерним чаем (она чаевница — как коренная москвичка) отснятый спектакль и, как правило, во многом оставалась не удовлетворенной собою. «Но ты же видела, какой был успех!» — «При чем тут успех? Судя по тому, как я танцевала, он явно преувеличен».
Кстати, хочу тут вспомнить, что знаменитый мхатовский артист Василий Топорков посылал своих студентов смотреть, как Плисецкая сидит в таверне. Сидит! Это что-нибудь да значит?
Она жила в СССР по его законам: с грехом пополам ходила на занятия по марксизму — вернее, с грехом пополам не ходила; принимала ордена и звания, которые презирала, но к которым стремилась, ибо они чем-то облегчали работу — главное, что ее интересовало; открывая газету, обнаруживала под очередным гнусным воззванием свою подпись, которую не ставила; была наказуема за то, что смела перечить или вела себя так, как считала нужным. Однажды, на заре туманной юности, Майя была вызвана в горком комсомола и она разрешила мне проводить ее в Колпачный переулок. Был чудный весенний день, она была в хорошем настроении, а вышла из горкома темнее тучи: «Не поняла я — просили ходить на занятия по основам ленинизма — все, мол, на меня смотрят, а я не хожу и подаю плохой пример балетным. Почему? Что я им, Крупская? Разговаривали вежливо, но на что-то намекали, черти». И, погруженная в невеселые думы, пошла дальше: «Что за страна? Откуда этот миф о ее благородстве?»
…Это было при Хрущеве, когда мы замирялись с Броз Тито — прихожу к ней часов в пять, лежит бледная Майя, рядом на кровати лежит тоже бледно-сиреневое вечернее платье из модного тогда нейлона. «Такого не может быть… Я вчера танцевала «Лауренсию» перед Тито, сегодня прием в Кремле, а мне до сих пор не прислали приглашения. Нет, нет, не говори, это все не случайно. Балерину по протоколу всегда приглашают на прием. Так не бывает, но тем не менее это так»…
А тут еще позвонила Лепешинская, которая вообще никогда не звонила, и спросила, идет ли Майя, а то ей, мол, будет скучно одной без балетных. И она может заехать за ней на машине… «Посыпала солью», — заметила мрачно Майя, опустив трубку.
Да, это уже вспыхивали зарницы неприятностей, которые будут терзать балерину несколько лет. Лет! Я запомнил ее рассказ по возвращении из Индии в 1953 году: «Из Рима в Дели лететь несколько часов, а вечером там сразу концерт. Я села на переднее место, а наш хмырь-стукач стал меня сгонять, чтобы сесть самому. «Нет, не сойду, я классическая танцовщица, мне нужно вытянуть ноги, иначе они затекут. Мне же вечером танцевать!» — «Я тебе покажу, какая ты классическая танцовщица», — пообещал он мне».