Примат воли
Шрифт:
– Как себя чувствуешь, Кудесник? – раздался тот же голос.
– Пока не пойму, – я посмотрел в ту сторону, где находился говоривший, и увидел Леонида.
Воин сидел, вытянув в разные стороны ноги и свесив меж ними руки. Голый, как прибрежная скала. Его тело покрывали лишь многочисленные шрамы, рубцы и ссадины. Выглядел он очень внушительно. Не особенно высок – чуть выше среднего роста, но с потрясающим телом, закаленным в бесчисленных схватках и жизненных невзгодах. Собственно, мускулистым тело Леонида назвать было нельзя – мышцы его почти не создавали рельефа. Но они были везде, оплетая костяк с ног до головы толстым покрывалом. Кости под кожей проступали лишь на локтях, коленях, костяшках пальцев и ступнях. Ну и, само собой, на голове – я еще не видел ни одного человека с мускулистой головой, и Леонид не стал первым. Но все остальное в нем буквально дышало мощью – он был абсолютный самец, вожак стаи,
– Мы на тебя уже полчаса смотрим, все гадаем, чего это Доктор с тобой так долго возился, – снова подал голос Леонид.
– Голова, – объяснил я. – Меня расстреляли. Шесть пуль в голову. Доктору пришлось часть ткани менять.
– Серьезно? – удивился Леонид. – Мне проще. Меня зарезали. Несколько ударов – и все. – Он потер свежий шрам на груди, чуть ниже левого соска и усмехнулся: – Со мной вообще обычно поступают без особой выдумки. Чем проще, тем быстрее – чем быстрее, тем безопаснее. Боятся. Я ведь, если выживу после первого удара – порву на тряпочки.
– Перед тобой вообще сидит образчик человеческой доблести, возведенной в высшую степень и приравненной к идиотизму, – раздался второй голос, в котором явственно звучала ленивая и незлобная насмешка. – Слыхивал я, что он один на один против тысячи персов стоял и нарубал их, что крестьянин – дров.
– Дурак, – также беззлобно усмехнулся Леонид. – Все б тебе болтать. Это не я один против тысячи бился, это у меня под началом столько было. Фермопильское ущелье от двухсоттысячной армии Ксеркса защищали. – Он вздохнул и, как я с удивлением отметил, облизнулся. – Да мы бы тогда выстояли. Мы персов накрошили – аккурат половину ущелья трупами завалило. А у нас – ну, человек сто полегло. Если бы не тот пастух, Эфиальт, что их к нам в тыл вывел… Жалко! Сойтись бы на том же месте с теми же силами, только в честной сече – доблесть против доблести, меч против меча, посмотрел бы я еще, чья взяла! А то – с тылу навалились… Но какие воины у меня были! Один к одному, спартанцы, моя школа! Никто не отступил, все на месте полегли.
– И ты тоже, – докончил Игрок. И, повернувшись ко мне, добавил: – И вот с этим человеком мне уже полтора часа общаться приходится. А он ни о чем, кроме войны, говорить не хочет. Прямо тоска берет.
Я посмотрел на него. Невыразительная фигура, невыразительное лицо. Только ввалившаяся глазница с левой стороны черепа придавала ему вид дьявольски хитрый. С виду – лет под сорок. Хотя, собственно, нам всем с виду лет под сорок. Сухощавый, даже стройный. Абсолютно среднего роста. Лишь единственный глаз горел весело и выжидающе под не в меру густыми бровями. Прозвучи рядом: «Делайте ставки, господа», и он сорвется с места и побежит искать, где тут рулетка, чтобы сделать ставку. И глаз его при этом воспылает огнем азарта. Одно слово – Игрок.
– Что-то долго Доктор с Мудрецом возится, – рокотнул Леонид. – Наверное, что-то серьезное.
– Слышал, что его к пушке привязали и выстрелили, – подсказал я.
– Скажи, а? – удивился экс-спартанец. – Видно, крепко он кому-то насолил. Меня вот ни разу к пушке не привязывали.
– Пророков нынче всерьез не воспринимают, – заметил Лонгви. – А если воспринимают, то в обратном смысле. А к пушке меня тоже как-то привязывали. Португальцы, лет пятьсот назад. Я тогда мавром был, пиратствовал потихоньку. И на их корабль нарвался. Если бы в бейдевинд не стал свою «Розу Алжира» класть, мы бы их одолели, хоть у них и пятьдесят пушек против наших двадцати восьми было. Я сглупил – нужно было по правому борту держаться, у них там только три орудия живых оставалось. Дать пару залпов, разворотить все – и на абордаж. А я, дурень, решил и с другого борта их артиллерию потрепать. Уж больно у меня канониры хорошие были, как на подбор. А они, гады, в клинч вошли и всех моих канониров, как лук в салат, пошинковали. Меня, как хозяина корабля, к моей же пушке привязали и салют кишками сделали. Доктор мне потом половину внутренностей менял.
Я подумал, что этот бы, пожалуй, тоже остался в Фермопильском проходе с тысячей воинов – но не ради того, чтобы свою воинскую доблесть испытать или крепость руки, как Леонид. Его в подобной ситуации привлек бы риск – тысяча бойцов против двухсот тысяч, как двадцать восемь орудий против пятидесяти. Это тоже азарт, тоже – игра, только на кону не деньги, а жизнь. Но ведь интересно, чья возьмет, и ради того, чтобы выяснить это, Игрок будет стоять до конца. Только не так, как Воин – по всем правилам боевого искусства, грудь на грудь, отвага на отвагу, заход с тыла почитая за бесчестье. Игрок и
сам будет не прочь с тыла зайти, да еще и другие каверзы выдумает – тысяча против двухсот, уж больно силы неравны. И он будет равнять их хитростью.Время тянулось невыносимо медленно. Несмотря на то, что нам, как я понял, предстояло выступать в связке, на данный момент разговаривать было не о чем. Потому что друг друга мы если и знали, то только в той мере, какую между делом, в разговорах, позволили себе Доктор и его большеголовый помощник. А потому беседа затухла сама собой, как костер, в который не подбрасывают дров, и никто из нас троих не прилагал никаких усилий, чтобы поддержать ее.
Каждый занимался своими делами. Хотя, если разобраться, какие могут быть дела в такой маленькой комнатушке? Леонид время от времени задумчиво ковырялся в носу, но большей частью разглядывал свои ногти. При этом, нахмурив брови, что-то бормотал, словно был недоволен их формой или темпами роста.
Лонгви раздобыл где-то монетку. Это, признаться, поражало, потому что мы, все трое, были абсолютно голые, и, следовательно, держать монеты нам было негде. Ни кожаных карманов, ни других приспособлений для этого природа не предусмотрела. Не предусмотрела, а вот монетку Лонгви где-то раздобыл. И теперь играл ею в орлянку. Сам с собой. Безбожно мухлюя при этом.
Я от нечего делать вытянулся на лежанке, закрыл глаза и принялся повторять основные вводные в магию заклятий и заклинаний.
…Время. С 1236 года и на протяжении следующих пятидесяти лет время было моим самым страшным врагом. Бесноватый и полусумасшедший барон фон Везен бросил меня в одиночную камеру одной из своих добротных, на века построенных тюрем.
Они у барона не пустовали никогда. И большинство узников сидело именно в одиночках, постепенно сходя с ума. Потому что доподлинно было известно – жить в казематах им предстоит до тех пор, пока смерть не сжалится и не заберет их с собой.
Даже покинуть мир по собственной воле узники фон Везена не могли – никакими средствами к тому не располагая. Острых предметов им не давали, единственное, чем можно было воспользоваться – это миска, в которой приносили скудную похлебку, да цепь, которой они были прикованы к полу. Но миска была слишком мала, чтобы засунуть в нее лицо и захлебнуться в баланде, а цепь состояла всего из трех звеньев, и не было никакой возможности удавиться ею или проломить себе череп. Ее нельзя было разбить ни о земляной пол, ни о каменную стену. Первый был слишком мягок, а до второй было не достать – узники предусмотрительно приковывались в центре камеры.
Барон фон Везен любил на досуге спускаться в тюремные подвалы и наблюдать, как с каждым его визитом все безумнее и безумнее становятся узники. Барона это забавляло. Он находил, что приближается к разгадке сокровенных тайн бытия – если Господь наделяет бессмертные человеческие души разумом, то он, фон Везен, лишает их оного. В понимании барона, это было почти равнозначно.
Я угодил в тюрьму за очень простую вещь – убил двух уток на озере. Этого оказалось достаточно, чтобы на суде, где председательствовал сам восемнадцатилетний фон Везен, меня обвинили в том, что я хотел обречь несчастного владетеля на голодную смерть, ибо без этих двух уток вся продовольственная безопасность баронства шла псу под хвост. За столь опасное преступление меня заковали в кандалы, в сопровождении почетного караула из двенадцати человек препроводили в камеру и посадили на цепь.