Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
Шрифт:

Но это еще даже не так бьет в глаза. Попадаются там у него пассажи и более пародийные:

Еще Ломоносов настаивал: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан!»

Что это, если не пародия?

Хотя, с другой стороны, черт его знает! Может, и не пародия! Может, это он дает нам понять, что истинным основоположником «социалистического классицизма» и этой осточертевшей, в зубах навязшей «гражданственности», о которой десятилетиями долбили нам газетные передовицы, должен считаться не Некрасов, а именно Ломоносов, с его одами во славу русского оружия и рифмованными рассуждениями о пользе стекла... Да, «Абрам Терц» — это, конечно, маска. Но маска, которая то плотнее надвигается, так что из-за нее совсем не видать того, кто эту маску на себя напялил, то она чуть сдвигается на сторону, и в щелочки-прорези хитро ухмыляются живые, острые глаза Андрея Донатовича Синявского. А то и вовсе маска (по забывчивости или с заведомым умыслом) откладывается в сторону, и перед

нами в натуре является сам автор — таков, каков он есть.

Старый лагерник мне рассказывал, что, чуя свою статью, Пушкин всегда имел при себе два нагана. Рискованные натуры довольно предусмотрительны: бесшабашные в жизни, они суеверны в судьбе.

Несмотря на раздоры и меры предосторожности, у Пушкина было чувство локтя с судьбой, освобождающее от страха, страдания и суеты. «Воля» и «доля» рифмуются у него как синонимы.

Уже по одной только этой цитате видно, что Абрам Терц и Андрей Донатович Синявский находятся друг с другом в весьма сложных отношениях. Здесь не место выяснять природу этих отношений и устанавливать степень их близости. Достаточно отметить, что эти два лица отнюдь не тождественны друг другу. Следовательно, все, что я буду говорить про Абрама Терца, можно и не относить к Андрею Синявскому. Хотя маска маской, но невозможно все же представить, чтобы человек, заплативший за свое право написать эту книгу семью годами лагеря, хотя бы отчасти не выразил в ней подлинное свое отношение к предмету.

Как же относится к Пушкину русский человек последней трети XX века, не скованный никакими условностями, не боящийся быть откровенным с самим собой и с нами, читателями?

Позволительно спросить, усомниться: да так ли уж велик ваш Пушкин, и чем, в самом деле, он знаменит за вычетом десятка-другого ловко скроенных пьес, про которые ничего не скажешь, кроме того, что они ловко сшиты?

Что это? Неужто он всерьез считает, что полуторастолетняя слава Пушкина — всего-навсего печальное недоразумение? Неужто он не признает за автором «Евгения Онегина» и «Медного всадника» так-таки уж решительно никаких достоинств?

Нет, по крайней мере, одно несомненное достоинство Пушкина он готов признать весьма охотно и без каких бы то ни было оговорок.

...ни с чем, ни с кем не сравнимые реверансы и повороты, быстрота, натиск, прыгучесть, умение гарцевать, галопировать, брать препятствия, делать шпагат и то стягивать, то растягивать стих по требованию, по примеру курбетов, о которых он рассказывает с таким вхождением в роль, что строфа-балерина становится рекомендацией автора заодно с танцевальным искусством Истоминой:

...Она,Одной ногой касаясь пола,Другою медленно кружит,И вдруг прыжок, и вдруг летит,Летит, как пух от уст Эола;То стан совьет, то разовьетИ быстрой ножкой ножку бьет.

Да, тут Пушкин действительно не имеет равных. Пожалуй, можно даже признать, что тут, в области, так сказать, чистой формы, он прямо-таки виртуоз.

Зато в сфере содержания...

...по совести говоря, ну какой он мыслитель!

...Больше ничегоНе выжмешь из рассказа моего, —

резюмировал сам Пушкин это отсутствие в его сочинении чего-то большего, чем изящно и со вкусом рассказанный анекдот, способный нас позабавить.

Все эти шпильки, все эти булавочные уколы, нацеленные в бедного классика, можно бы, конечно, и не принимать в расчет. Но Терц одними булавочными уколами не ограничивается. Он строит целую концепцию. И строит ее не на пустом месте. Свои утверждения он то и дело пытается — и небезуспешно — подтвердить анализом. Он не просто роняет обвинения, уничижительные замечания, попреки. Он доказывает. Остроумно, весело, порой с истинным блеском старается он доказать, что все творчество Пушкина имеет отчетливо выраженный «характер небрежной эскизности и мелькания по верхам».

Пустота — содержимое Пушкина... Ею прежде всего обеспечивалась восприимчивость поэта, подчинявшаяся обаянию любого каприза и колорита поглощаемой торопливо картины, что поздравительной открыткой влетает в глянце: натурально! точь-в-точь какие видим в жизни!.. Пушкин был достаточно пуст, чтобы видеть вещи как есть, не навязывая себя в произвольные фантазеры, но полнясь ими до краев и реагируя почти механически, «ревет ли зверь в лесу глухом, трубит ли рог, гремит ли гром, поет ли дева за холмом», — благосклонно и равнодушно.

Запомним на будущее эту «поздравительную открытку». А пока сопоставим процитированный абзац с незабвенным высказыванием зощенковского Ивана Федоровича Головкина: «Ну пущай он гений. Ну пущай стишки сочинил: „Птичка прыгает на ветке“».

Такое определение роли Пушкина в известном смысле тоже ведь представляет собой весьма цельную и стройную концепцию.

«Птичка прыгает на

ветке» — первая строка ритуальной обывательской частушки, содержащей поздравление с днем ангела:

Птичка прыгает на ветке.Бабы ходят спать в овин.Честь имеем вас поздравитьСо днем ваших именин.

Вся деятельность Пушкина, как это представляется Ивану Федоровичу, очевидно, состоит в сочинении подобных частушек. Причем имя Пушкина ассоциируется у него с самой бессмысленной, самой «пустяковой» строкой частушки. Строкой, так сказать, откровенно виньеточной.

Вряд ли ведь для Ивана Федоровича Головкина информация, заключенная в первой строке четверостишия, равна информации, заложенной во второй строке, а уж тем более в двух последних. «Птичка прыгает на ветке» — это очевидная чушь и бессмыслица, упомянутая поэтом, видать, просто так, к слову, чтобы вышло складно. «Бабы ходят спать в овин» — это уже информация, заслуживающая несколько большего внимания. Но и она не составляет главного содержания частушки. Главное, а по существу, единственное ее содержание заключается в поздравлении, то есть в двух последних строчках.

Так обстоит дело для каждого нормального человека, к каковым, безусловно, причисляет себя Иван Федорович. Но Пушкин, судя по всему, к этим нормальным людям причислен быть не может. Он особенный человек. Гений. Иначе говоря, он человек малахольный. Эта его малахольность, очевидно, заключается в том, что «пустяки» для него имеют явно такое же (если не большее) значение, как и вещи серьезные. Ревет ли зверь в лесу глухом, поет ли дева за холмом, птичка ли прыгает на ветке, бабы ли ходят спать в овин — для него все это одинаково важно и одинаково интересно. Все это в равной степени его умиляет. Все служит достаточно серьезным основанием для того, чтобы отнестись к ближнему (все равно, к кому именно) с глуповато-жизнерадостным обращением: «Честь имею вас поздравить!..»

Ему главное покрыть не занятое стихами пространство и, покрыв, засвидетельствовать свое почтение.

(Абрам Терц)

Вот она где всплыла — «поздравительная открытка»!

Неужели случайное совпадение?

Нет, таких случайностей не бывает.

Эти «рифмующиеся» меж собой определения потому и рифмуются с такой легкостью, что в них отразилась весьма ясная и последовательная концепция:

Пушкинская молитва идет на потребу миру — такому, каков он есть, и состоит в пожелании ему долгих лет, доброго здоровья, боевых успехов и личного счастья. Пусть солдат воюет, царь царствует, женщина любит, монах постится, а Пушкин, пусть Пушкин на все это смотрит, обо всем этом пишет, радея за всех и воодушевляя каждого.

Бог помочь вам, друзья мои,В заботах жизни, царской службы,И на пирах разгульной дружбы,И в сладких таинствах любви!Бог помочь вам, друзья мои,И в бурях и в житейском горе,В краю чужом, в пустынном мореИ в мрачных пропастях земли!

Вероятно, никогда столько сочувствия людям не изливалось разом в одном — таком маленьком — стихотворении. Плакать хочется — до того Пушкин хорош. Но давайте на минуту представим в менее иносказательном виде и «мрачные пропасти земли», и «заботы царской службы». В пропастях, как всем понятно, мытарствовали тогда декабристы. Ну а в службу царю входило эти пропасти охранять. Получается, Пушкин желает тем и другим скорейшей удачи. Узнику — милость, беглому — лес, царский слуга — лови и казни. Так, что ли? Да (со вздохом) — так.

(Абрам Терц)

В этом вздохе слышится какое-то снисхождение к Пушкину. И здесь, пожалуй, единственное принципиальное отличие взгляда Абрама Терца от взгляда на Пушкина Ивана Федоровича Головкина. Иван Федорович готов в «малахольности» Пушкина увидеть какое-то пусть непонятное ему, но несомненное преимущество гения перед нормальным, «средним» человеком. Что касается Абрама Терца, то он в этом его качестве усматривает явную его, Пушкина, человеческую неполноценность.

Хуже всех отозвался о Пушкине директор лицея Е. А. Энгельгардт. Хуже всех — потому что его отзыв не лишен проницательности, несмотря на обычное в подобных суждениях профессиональное недомыслие... Местами характеристика знаменитого выпускника поражает пронзительной грустью и какой-то боязливой растерянностью перед этой уникальной и загадочной аномалией. О Пушкине, о нашем Пушкине сказано:

«Его сердце холодно и пусто: в нем нет ни любви, ни религии; может быть, оно так пусто, как никогда еще не бывало юношеское сердце» (1816 г.).

Проще всего смеясь отмахнуться от напуганного директора: дескать, старый пень, Сальери, профукавший нового Моцарта, либерал и энгельгардт. Но, может быть, его смятение перед тем, «как никогда еще не бывало», достойно послужить прологом к огромности Пушкина, который и сам довольно охотно вздыхал над сердечной неполноценностью.

Поделиться с друзьями: