Пришло на память
Шрифт:
— А кто виновен? — слышал я, сидя на другом берегу реки: — кто! Бабьё, бабье это дело. Меня родная мать ейная сомустила.
— Они бабы, бог и с ними-то! — поддакнул работник Лукьян (как бы по наследству перешедший потом к Ивану Ермолаевичу), до сорока лет остававшийся холостым и почему-то очень "опасавшийся"женщин и брака. — Она тебе даст яду — вот те и сказ!..
— Эво ляпнул куда! Яду! — загалдело несколько человек.
— А чего ж? — тоже возвышая голос, продолжал Лукьян: — насыплет тебе в лепешку белого порошку, вот тебе и вся!.. Вон у нас баба одна намесила.
— Да не про то говорят! — закричал Иван. — Какая лепешка!
— Намесила ему в лепешку. "На-кось, говорит, отведай!" — не унимался Лукьян.
— Да будет тебе болтать! — остановила его публика,
— Тебе говорят, не в том… Что замолол! Яду! Языком навредили бабы — вот про
— Померла жена-то?.. — спросил кто-то из слушателей.
— Ты что перебиваешь? — строго отнесся к вопрошавшему Иван.
— Я так, к примеру…
— Ты должен слушать, что я говорю… Я и так ее вспомню, вспомню… Я б ее пальцем не тронул. До этого числа я ей даже и касания какого, не то что бою или тиранства… Ведь мать родная!.. Ведь это человека можно всячески в грех ввести, особливо под сердитую руку. Да я и не думал, что помрет… А она от одного разу свалилась. Вот изживи-кось это!..
Еще выпили по стакану.
— А я, — заговорил Лукьян, — насчет отравного порошку… Это тоже бабы любят с мужиком так-то…
— Да ну тебя!..
— Насыпет ему порошку… в лепешку…
Лукьян рассказал длинную историю о разных бабьих кознях против мужиков; многие из слушателей смеялись, несмотря на то, что Лукьян рассказывал не для смеху и сам не смеялся. Но Иван не принимал участия в разговоре. Он молча набил трубку и молча курил ее. Вот эта-то темная история каким-то темным пятном омрачала его душу; она как бы застилала ему свет. Того покоя душевного, детского взгляда на белый свет и людей, который был даже у Лукьяна, — у Ивана не было. В веселье ли, в работе ли, в шутке ли с молодой работницей — всегда что-то мешало его искренности, и это было написано на его лице и светилось в глазах. Когда я его встретил на Невском, чрез два года, лицо его было, как я уже сказал, совсем не то.
IV. ВАРВАРА
…Вспомнил я, наконец, и Варвару. Нельзя было не вспомнить о ней, говоря о рабочих; это была положительно идеальная работницаи решительно ничтово всех иных отношениях.
Едем мы как-то раз с Демьяном Ильичом по большой дороге (ездили за харчами) и видим, что впереди нас во всю ширину дороги двигается целая шеренга прохожего народу с узлами и сапогами за спиной; были тут и мужики и бабы. Между ними особенно была приметна высокая, могучая, хотя и сгорбленная фигура старика; длинная коса, лезвие которой было обвернуто соломой (берег!), лежала на его плече.
— Да ведь это никак Иов? — проговорил Демьян Ильич и тронул лошадь рысцой.
Толпа прохожих расступилась, заслыша стук копыт, и старик с косой очутился как раз рядом с нашей повозкой.
— Куда путь держишь? — весело окрикнул его Демьян Ильич и прибавил: — али Демьяна не узнал?
Очевидно уже слабевший глазами старик, ласково улыбаясь беззубым ртом, вдруг радостно проговорил:
— К тебе, к тебе, Демьян!
— Тебе у меня всегда место будет, — не без важности произнес Демьян Ильич. — Правду тебе ежели сказать, артель у меня — вполне, ну для тебя, как я тебя знаю, всегда будет место.
— Уж и Варьку возьми, дочку…
Тут мы увидели и Варвару. Это была довольно высокая девушка с самой обыкновенной, ординарной белокурой физиономией и, кажется, немного косая. Белокурые
волосы, белокурые глаза, белокурая косичка с мышиный хвост величиной — все говорило о том, что на красоту ее никто не позарится. Да и одежда у ней была неказистая: платочек в гривенник на голове и старый шерстяной платок на плечах, узлом завязанный на спине, худенькое и вылинявшее ситцевое платье, все это говорило прямо о бедности, но радушное выражение этого обыкновеннейшего, кой-как вылепленного лица, приветливое и притом "так просто" приветливое, как просто выражалось оно у старика отца, и та же отцовская сильная порода, которая сама собой чувствовалась в его дочери, как-то невольно обязывали быть внимательным к ним обоим — и к отцу и к дочери.— Ну что ж! — сказал Демьян Ильич, подумав немного: — идите! найдется место. Не забыл дорогу-то?
— Вот, забыть! К хорошим людям дорогу не забывают… Помню.
— А помнишь, так и ступайте с богом. Найдется!
— Возьми узелки-то, — сказал старик. — Домой, чай, едешь?
— Домой — клади!
Старик и его дочь сняли свои ноши — старый полушубок отца и черную ваточную куцавейку дочери, — которые они несли на спинах, обвязав кушаками, и положили в телегу. Сказав еще раз: "Ступайте, ступайте с богом — найдется!", Демьян Ильич погнал лошадь пошибче. Старик и его дочь остались позади.
— Первейший работник! — оказал мне Демьян Ильич: — он у меня четыре лета работал — куда молодым, даром что старик!..
— Он и ходит-то плохо!
— Раз-зойдется, не узнаешь! Это хорошо, что Иов подоспел. Хорошо! Теперь у меня артель будет за первый сорт.
Но Иов не оправдал надежд Демьяна Ильича, не "увенчал здания" артели; поработав суток двое и поработав так, что, глядя на старика, брала жалость — так упал он силами за последний год, — он не выдержал и чистосердечно порешил, что работе его настал конец: "отказались руки", "отказались ноги". Это было видно всем и каждому. Денька два он поотдохнул, ничего не работая, сидя на крыльце под солнцем с открытой головой. Тем временем Варвара перестирала ему рубахи и онучи, и когда все было готово, он ушел домой с той же самой косой на плече, как и пришел. Демьян Ильич дал ему три целковых, которые и осталась отрабатывать Варвара. Оставляя Варвару, старик не уговорился насчет ее с Демьяном Ильичом, а сказал только: "Н-ну что… не обидишь!" А Варвара даже и не заикнулась о цене!. Она проводила отца до большой дороги и поздно вечером вернулась домой.
На другой день она уж работала. И с первого же дня присутствия Варвары в артели все чувствовали, что именно она-то и "увенчала здание", внеся какую-то новую, неуловимую, но несомненно поэтическую черту в работу и труд, труд из-за харчей, из-за податей…
Чтобы лучше понять, что именно хотим мы сказать выражением "поэтический", — посмотрите на следующую сцену: на дворе льет дождь; гудит в крыши, слезит стекла в окнах, булькает под окнами и пузырями скачет по лужам; в рабочей избе скука и тягота безделья; вот и Варвара, ничего не делая, сидит у окна и глядит в тусклое мокрое стекло, — посмотрите на ее лицо, на этот косой глаз; в лице этом нет ни малейшего выражения, оно глупо, просто глупо… "Дура какая-то — больше ничего, орясина!" Иной просто скажет: "корова" или что-нибудь еще хуже; но Варвару надобно смотреть и изучать не в такой обстановке. Любая великосветская красавица-львица бывает и дурна, и желта, и зла, и неприятна, и глупа, когда она переживает пустые, мертвые минуты жизни; но она совсем иная, когда попадает в живую струю поглощающих ее интересов. То же самое происходило и с Варварой, когда она попадала в свою живую струю, а такая струя для нее, некрасивой, топорно сколоченной двадцатилетней девушки, была работа! Да, читатель, работа возбуждала Варвару так же, как бал возбуждает великосветскую красавицу… Только в работе она знала — что она, "зачем она на свете и чего она стоит"…
В артели было немало женщин-работниц, но все это было не то, что Варвара. Были бабы — и красавицы и веселые певуньи, но это были поденщицы: они торговались, считали суслоны, считали копны точно так же, как и мужики-работники. Не то было Варвара: она всю жизнь не знала, что такое деньги; двое они жили с отцом почти с ее детства; как только она начала понимать себя, она всегда жила "с куса", то есть работала за хлеб в чужих людях, а отец, уходивший летом на косьбу, кое-как сколачивал ей нищенскую одежду. Она выросла в работе, в интересах работы, как иная вырастает в интересах великосветских интриг. Конечно, ее спасало отцовское здоровье, спасало физически, несмотря на страшные труды; но еще более, чем порода, Варвару спасало опять-таки то поэтическое настроение, которое возбуждалось в ней трудом, работой, если она была мало-мальски благоприятна, то есть если в этой работе можно было "разойтись".