Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Ильенков объявил, что „Канал“ нецензурен, нельзя писать о канале: он скомпрометирован. Необходимо выдернуть всю географо-историческую часть и навертеть все на другое. Это был такой удар по голове, что я заболел».

Там, наверху, хотели переписать историю, забыть которую Пришвин был не в силах и которую пытался оправдать, найти разрешение и выход. Все это понимал и сам писатель («Допускаю, что нынешние правящие коммунисты могут быть смущены моим романом и спросить: как же это так вышло, что принудительный труд, укрываемое и переживаемое преступление, может стать предметом восхищения поэта и…»), соглашался заменить мотив принуждения вербовкой («Остается надежда на то, что мысль о трудовом воспитании заполнит пустоты и оправдает произведение. А великолепное мастерство даст легкость чтению»), но все равно это было никому не нужно, и так получилось, что не в охотничьих и не в детских рассказах, а в самом что ни на есть злободневном

романе с общественным пафосом, к чему призывала его когда-то настырная рапповская критика, разошлись старейший писатель, мечтавший послужить своему народу, государству, настоящему социализму и будущему коммунизму, и само государство в лице его литературных чиновников, и Пришвин печально заключил: «Если это так, то мне надо бы покупать корову и убираться с литературного поприща», а еще через год, осенью 1949 года, уточнил: «…Подумываю, не удрать ли вовсе из литературы. Можно бы дачу продать… устроиться в маленькой избушке: корова, поросенок, куры… Да так бы и жить потихоньку? Так мы с Л., верно, и сделаем».

Последнее было уже не первой и довольно бессмысленной угрозой. Сколько Пришвина ни били за всю его долгую литературную жизнь, он всякий раз поднимался как ванька-встанька и продолжал свой труд. Вот и на этот раз, перечтя ночью, после разгрома своего романа «Даму с собачкой», заключил, что и его «"Царь природы" – настоящая вещь».

«Еще я увидел, что не только на безрыбье теперь я – писатель, но что и среди рыб я рыба», и нет в этом ни самонадеянности, ни нескромности – Пришвин этой уверенностью в принадлежности своей к литературе, к подлинному писательскому братству держался и спасался, а «быть настоящим писателем – это значит непременно быть одиноким», – заключил он бессонной предновогодней ночью.

Наступил 1949 год, и Пришвин принялся переделывать роман по указанию редакции «Октября», кромсая его «как пиджак на очень капризного заказчика». Действие было перенесено на новую стройку, без участия заключенных и надсмотрщиков, роман получил название «Новый свет», но на пути у него восстал Панферов, и Пришвина это «срезало до чувства смертной тоски (знакомое редкое и страшное чувство)».

Федор Иванович, по видимости, стоял, как танк, зная, что вещь непроходима, и может быть, из одного тонкого партийного иезуитства не сообщал этого Пришвину прямо, а мучил старого писателя хуже, чем злой мальчишка, и вот уже Пришвину начинало казаться, что он недостаточно прославил карательные органы: «До сих пор „Дорога“ не выходила у меня потому, что я не мог себе представить чекиста, как мне надо, хорошим человеком. Когда же я встретил О. и понял этого коммуниста как человека в процессе современности с устремлением к лучшему – этот герой был найден (…) от меня потребовалось то, что я искал в чекисте: „исповедую“».

Но даже этот таинственный О. не помог, и в конце концов дело заглохло окончательно, впустую прошел «целый год сплошной пытки автору, задавшемуся искренно целью прославить коллектив!» – и единственное, что радовало в этой ситуации Пришвина: он не взял аванса и, следовательно, никаких обязательств перед редакцией не имел.

«Причесывание произведений литературных вошло в повадку, и каждая редакция стала похожа на парикмахерскую», – заключил он со вздохом в «Глазах земли».

Это может показаться поразительным, но в поздний период жизни, когда Пришвин «всем сердцем, всем телом и всем сознанием» находился ближе чем когда бы то ни было к власти и подобно герою «Корабельной чащи» Мануйле был готов все простить и вступить в большой советский колхоз, издательская судьба его произведений складывалась особенно тяжело. И дело здесь касалось не только «Осударевой дороги». В послевоенные годы Пришвин, как и официальная советская идеология, проповедовал грядущий коммунизм – любовь к которому, как уже говорилось, особенно усилилась в нем после победы над Германией. Только любовь эта и понимание коммунизма были у писателя и центрального комитета партии слишком различными. Всякие попытки монополизации светлого будущего вызывали у власти жгучее чувство соперничества.

«Сегодня выборы! Какой-то садизм! Чем больше страдают теперь живые люди, тем больше афоризмов о счастье будущего человека», – писал Пришвин, отвлекаясь от романа, и тут же предлагал свое, пришвинское видение этого будущего: «В новой вещи своей я хочу дать путь к коммунизму не тот, каким дают его доктринеры, а каким я иду к нему, моя работа „коммунистическая по содержанию и моя собственная по форме“, и такая моя, чтобы умный человек справа не подозревал меня в подхалимстве». [1088]

1088

Пришвин М. М. Леса к «Осударевой дороге». С. 77.

Подхалимства и в самом деле не

было никакого, была вера в «коммунизм, который мы все носим в своем естестве», но только вера эта никак не укладывалась в прокрустово ложе советской идеологии.

Кое-кто это, может быть, и понимал («На моем юбилее умный редактор „Пионерской правды“ сказал: „Пришвин весьма тактично проповедует среди молодежи коммунизм“»), но большинство «редакторов» относилось иначе: «Там боятся, что правда выставляется не как этическая норма, исходящая от партии Ленина-Сталина, а как начало, присущее вообще душе человека, и в особенности ребенка».

Позднее, ощущая приближение смерти, Пришвин попытался примириться со своими неразумными и недальновидными «недругами».

«…пришла минута понимания, и я их всех вдруг простил. И даже мало того! обещался впредь никогда не сердиться без понимания той стороны.

В большинстве случаев «та сторона» тоже хочет блага, но только всем, мы же хотим блага каждому, то есть блага личного, которое пропускает «та сторона»».

А еще через некоторое время заключил: «Тема нашего времени – это найти выход из любви к каждому любовью ко всем, и наоборот: как любить всех, чтобы сохранить внимание к каждому».

Судя по тому, что эти записи удалось опубликовать в издании 1986 года, Пришвину впоследствии простили своеобразное коммунистическое инакомыслие. Но в сороковые годы беда Пришвина, с точки зрения даже не советских властей, до которых «Осударева дорога» не дотянулась (Калинина уже не было в живых, а больше никого из кремлевских жителей тревожить не стали), а советских писателей и, надо отдать им должное, они были по-своему правы или, по крайней мере, последовательны – беда была в том, что старейший мастер не за свое дело взялся, как не за свое дело взялся в «Батуме» Михаил Булгаков. Советская система отличалась во все времена, а при позднем Сталине особенно, строгой иерархичностью, и нарушение этой иерархии, пусть даже с самыми благими намерениями, каралось строже и больнее любой аполитичности и бегства в Берендеево царство.

Пришвин нарушил неписаные законы литературной номенклатуры, грубо вторгся не на свою территорию, и, рассуждая практически, это было тем более странно, что подобный результат был очевиден уже в самом начале его второго обращения к заранее обреченному замыслу «Царя природы».

В 1946 году, когда вышло известное постановление ЦК об Ахматовой и Зощенке, Пришвин горько записал: «В этом выступлении скрытая в революционной этике ненависть чисто средневековая к искусству наконец-то откровенно раскрывается (…) Как мужики громили усадьбы помещиков, так теперь правительство выпустило своих мужиков от литературы на писателей с лозунгами из Ленина.

Сколько я потратил усилий, чтобы дать в своем Канале именно то, чего жаждет ЦК, художественного выражения нашей идеи в чистом ее виде, в идеале, противоставлением европейской и американской традиции. И вот теперь руки отнимаются, хочется забросить всю десятилетнюю работу, и спрятаться опять в охотничьи рассказы».

Но не отнялись руки, но были забыты охотничьи рассказы, и должно было пройти три года тяжкого труда, чтобы Пришвин окончательно убедился в том, что никогда не будет «официально признан „ведущим“ писателем», как, например, «насквозь просвеченный» Леонов (который как раз последние пятьдесят лет своей жизни писал совершенно крамольную «Пирамиду»), что ему суждено «стоять на своем» и оставаться «экстерриториальным писателем», большим мастером, который «вообще терпим, но не рекомендуется».

Лишь в 1951 году Пришвин наконец попытался определить для себя, что честного служения словом социалистической Родине в том виде, в каком она существует, не выйдет и примирить христианство с коммунизмом, равно как и коммунизм с реализмом, не получится:

«Итак, с коммунистами нельзя говорить: 1) О Боге, 2) о смерти и „Том свете“, 3) о дурных явлениях нашей общественной жизни (например, столкновении поездов, заключенных, безработице и т. п.)».

Но от идеи коммунизма это его нимало не отшатнуло, скорее наоборот. Неудача с публикацией заставила его очень трезво (хотя и по-пришвински очень ненадолго) взглянуть не столько на перспективы этического коммунизма и своего участия в его построении, сколько на саму свою работу. Отдавая без особой надежды в очередной раз переделанную «Осудареву дорогу» в симоновский «Новый мир», Пришвин признавал: «Три четверти этого романа есть результат мучительного приспособления к среде, и разве одна четверть, и то меньше, – я сам, чему же тут радоваться! Ничего не вижу постыдного в этом приспособлении для себя, стыд ложится на среду, и если среда не оценит, то стыд ляжет на нее, как и радость моя будет не за себя, а для нее». [1089]

1089

Там же. С. 81.

Поделиться с друзьями: