Притча
Шрифт:
– Вы не голодны, - сказала она, - да?
– Думаешь, нам нужна твоя жратва?
– сказала женщина.
– Я же говорю, - ответила сестра.
– И горевать вам не нужно.
Тут женщина схватила из котелка ложку и швырнула в сестру. Но промахнулась. Нагнувшись за очередным снарядом (им оказалась бутылка из-под вина, до половины налитая уксусом), она поняла, что ложка пролетела мимо, что никто из троих даже не пригнулся, словно ложка, вылетев из ее руки, растворилась в воздухе. А швыряя бутылку, она совершенно не видела их. Бутылка ударилась о спину одного из мужчин, отскочила и исчезла, тут вся толпа заволновалась и стала окружать трех женщин тесным кольцом, так собаки обступают неподвижное, но все же неприступное животное, не испуганное, а полностью ставящее их в тупик нарушением всех правил погони и бегства, и подобно тому, как собаки останавливаются и даже на миг прекращают вой, толпа перестала орать и просто держала женщин в кольце, потом женщина, швырнувшая ложку, протолкалась внутрь кольца с жестяной кружкой и двумя угольными брикетами и бросила их, не целясь; толпа снова зашумела, заволновалась, когда Марфа повернулась, одной рукой поддерживая младшую, а другой подталкивая сестру, и спокойно пошла вперед; толпа расступалась перед
Патруль - это был конный наряд военной полиции - встретил их на первом углу. Толпа раздалась, рассыпалась, потому что всадники врезались в нее. Вопль без перехода повысился на целую октаву и оборвался, три снова неподвижные женщины смотрели, как толпа несется обратно; они стояли в какой-то мчащейся пустоте, пока людской поток, раздваиваясь, несся мимо перед скачущими конями, среди и позади них, лязг высекающих искры копыт и вскрики слились с безбрежным шумом всей городской суматохи, и когда командующий патрулем сержант натянул поводья и остановил коня, пахнущего аммиаком и потом, на улице не было никого, кроме трех женщин; пока сержант разглядывал их, конь перебирал копытами и грыз удила.
– Где вы живете?
– спросил сержант. Они, не отвечая, глядели на него бледная девушка, высокая, спокойная женщина и безмятежная, похожая на нее сестра. Сержант на миг прислуг шалея к далекому шуму. Потом снова взглянул на них.
– Ну ладно, - хрипло сказал он.
– Уходите из города, пока не поздно. Ступайте. Быстро.
– Мы - тоже здешние, - сказала Марфа. Сержант еще секунду глядел на них - вместе с конем он виднелся четкой, высокой темной тенью на фоне неба, наполненного страданием и яростью.
– Черт возьми, неужели весь мир собрался сюда распять гада, которого армия все равно не оставит в живых?
– негромко сказал он с каким-то злобным раздражением.
– Да, - ответила Марфа.
Сержант отпустил поводья; подковы коня залязгали по мостовой, высекая искры; за ним тянулся горячий, едкий запах пота; потом лязг копыт слился с шумом города.
– Идем, - сказала Марфа.
Они пошли. Сперва казалось, что она ведет их от шума. Но вскоре стало казаться, что к нему. Она свернула в один переулок, потом в другой, он был не меньше, но выглядел более пустынным, заброшенным, неприглядным. Однако Марфа, видимо, знала, куда идти или по крайней мере что искать. Теперь она почти несла младшую; потом сестра, хотя Марфа не просила ее, подошла, переложила пустую корзинку в другую руку и приняла на себя половину веса младшей, они зашагали быстрее, дошли до конца переулка, свернули за угол, и здесь оказалось то, куда Марфа шла так уверенно, словно не только знала, где оно находится, но и бывала тут раньше, - пустое каменное стойло, коровник или конюшня, угнездившееся на задворках погружающегося во тьму города. На каменном полу была даже тонкая подстилка из сухой соломы, и здесь, хотя шум все. же доносился внутрь, казалось, что они заключили с волнением перемирие, по которому оно могло оставаться в городе, но не приближаться к ним. Марфа ничего не сказала; она поддерживала младшую, а сестра поставила пустую корзинку, опустилась на колени и быстро, проворно, порывисто, как девочка, убирающая кукольный домик, разровняла солому, затем сняла шаль, расстелила и, не поднимаясь с колен, помогла Марфе уложить младшую, потом взяла другую шаль, которую Марфа сняла с плеч, и укрыла ее. После этого они сами легли по бокам, и когда Марфа придвинула к себе младшую, чтобы та не мерзла, сестра протянула руку, взяла корзинку и, хотя оттуда все высыпалось у всех на глазах, когда ее швырнула та женщина возле костра, так же по-детски порывисто, неуклюже, однако точно или умело, или по крайней мере удачно, запустила туда руку и вынула надломленный кусок хлеба величиной чуть побольше двух сложенных вместе кулаков. Марфа снова ничего не сказала, взяла у сестры хлеб и стала разламывать.
– На три части, - сказала сестра, взяла у Марфы третий кусок и положила в корзинку, они снова легли и стали есть. Было уже почти совсем темно. Последний свет, казалось, собрался у ветхой притолоки, нежный, туманный, словно ветхий, брошенный ореол. Снаружи было почти так же темно, как и в каменных стенах, холодный запотевший камень, казалось, не пропускал и даже не приглушал, а источал, словно влагу, ропот неугомонного города, действующий не столько на слух, сколько на нервы, как дыхание больного ребенка или щенка. Но другой звук заставил их прекратить еду. Они перестали жевать в один и тот же миг, одновременно приводнялись, сели и, замерев с хлебом у рта, стали прислушиваться. Этот шум был тише предыдущего, более отдаленным, его тоже издавали люди, но он был совсем не таким, потому что в прежнем слышались и женские вопли, слитный голос древней безграничной способности женщин вопить, рыдать, чтобы вынести невероятную муку, он мог звучать без стыда или даже неловкости, потому что, минуя мысль, шел от сердца прямо к языку, - а новый издавали одни мужчины, и обе они, не зная, где находится лагерь и даже (никто им об этом не говорил) что полк содержится где-то в лагере, сразу догадались, что это такое.
– Слышишь?
– безмятежно спросила сестра с радостным удивлением, ока была так поглощена этим шумом, что подняла взгляд на Марфу, лишь когда та встала и уже наклонилась, чтобы поднять младшую; тогда она снова протянула руку с проворной, бездумной, торопливой неуклюжестью, взяла у Марфы ее кусочек хлеба и положила вместе со своим в корзинку к третьему, поднялась на колени
– Куда мы теперь?
– К мэру, - сказала Марфа.
– Возьми корзинку. Сестра повиновалась; ей пришлось еще собрать обе шали, - это немного задержало ее, и, когда она поднялась, Марфа, поддерживая младшую, уже подошла к двери. Но все-таки она постояла еще немного, прижимая к себе корзинку и шали, лицо ее было чуть вздернуто с глубоким и радостным удивлением в последнем тусклом свете, который словно бы вносил в эти каменные сырые стены не только страдание и ярость города, но и сам город во всем его недосягаемом величии. Даже в этой одностойловой конюшне он словно бы представал сверкающей миниатюрой, башня и шпиль были так высоки, что, несмотря на темноту, парили в солнечном свете над старыми миазматическими туманами земли, должно быть, эти сияющие вершины, неодолимые, вечные и громадные, никогда не окутывались тьмой.
– У него будет красивая шпага, - сказала она.
Незадолго до заката последний кусок проволоки, ограждающей лагерь, был натянут, закреплен, и по ней пустили электрический ток. После этого весь полк, за исключением тринадцати особых арестантов, помещенных в отдельную камеру, был выведен из бараков. Их не выпустили оттуда, их выгнали, и не группы охранников, зашедшие сразу во все бараки, даже не отдельный отряд, опасливо сгрудившийся я вооруженный до зубов, торопливо ходящий от барака к бараку, а одиночные сенегальцы. Вооруженные то винтовкой со штыком, то лишь обнаженным штыком, держа его в руке, словно кинжал или стек, то вообще безоружные, они внезапно, неожиданно появлялись в каждом помещении, выгоняли его обитателей наружу, с небрежной и презрительной торопливостью подталкивая их к двери, и даже не ждали, пока они пройдут, а выходили с ними, группа еще не успевала подойти к двери, а сенегалец уже оказывался посреди нее и расчищая себе дорогу прикладом винтовки или рукояткой штыка, и, даже не расталкивая толпу, сенегальцы двигались быстрее ее, их головы и плечи плыли не просто над движущейся массой, а словно бы по ней, по-негритянски расфранченные и презрительные, они напоминали разукрашенные деревья с каких-то далеких земель, с диких южных полей, плывущие устойчиво и вертикально над медленными, ленивыми водами сточного канала, несущего городской мусор. Таким образом, сенегалец, в сущности, возглавляя каждую группу, когда она появлялась на улице своей роты. Сенегальцы не останавливали их, не ждали, пока они разберутся по отделениям, казалось, они делали шаг-другой, держа винтовки и штыки, словно ножи и копья для охоты на антилоп или на львов, после чего исчезали так же внезапно и поодиночке, как и появлялись.
И когда полк, безоружный, небритый, полуодетый, с непокрытыми головами, без команды стал по-овечьи сбиваться в старые взводы и роты, то обнаружил, что никто не обращает на это никакого внимания, что не видно даже тех штыков, которыми их выгнали наружу. Но все же они продолжали топтаться, строиться в старые, привычные шеренги, щурясь от солнца после темноты бараков. Потом полк двинулся. Ниоткуда не было никакой команды; отделения и взводы просто выстроились между старыми направляющими и замыкающими и стали стекаться, сливаться, будто под воздействием какого-то легкого и даже незаметного тяготения, в роты на улицах между бараками, а потом в батальоны на плацу. Там они остановились. Однако это был не полк, скорее, бесформенная масса, в которой лишь отделения и взводы сохраняли какое-то единство (подобно тому, как связь между жителями эвакуированного города существует лишь в семьях, их члены держатся вместе не потому, что они родственники, а потому, что они долго вместе ели, вместе спали, горевали и надеялись и дрались друг с другом), неподвижно стоящая в растерянности у высокого, неодолимого ограждения под прожекторными и пулеметными вышками и ленивыми, презрительными охранниками, чернея на фоне заката, словно смертельный ток, пущенный в проволоку десять минут назад, лишил их подвижности до скончания времен.
Они все еще стояли на плацу, когда в городе снова поднялось волнение. Солнце зашло, горны протрубили и смолкли, в старой крепости выстрелила пушка, раскаты выстрела затихли вдали, и стоящий полк уже стал сливаться в единую бесцветную массу, когда из города донесся первый слабый крик. Но сперва они лишь замерли еще больше, как собаки при нарастающем вое сирены, который вот-вот достигнет невыносимой, недоступной человеческому уху высоты. И когда подняли шум, он был не человеческим, а звериным, они не кричали, а выли, неподвижно стоя в сумерках слившейся, бесформенной массой, напоминающей безъязыкую и безглавую Протоплазму, видимую и слышимую благодаря не собственным звукам или движениям, а неистовому шуму слияния ее первобытных, мощных, сотрясающих воздух потоков; тем временем сенегальцы на мостиках и вышках лениво прохаживались с винтовками или подносили к сигаретам огоньки зажигалок, сделанных из пустых гильз. Казалось, сумерки обнажили то, что скрывал дневной свет: что электрический ток, который сковал стоящих на плацу, будто сожженных дотла, оставил кое-где недотлевшие угольки.
Видимо, сумерки открыли им и освещенное окно. Находилось оно в старой, некогда увитой плющом стене бывшего главного здания фабрики; им было видно даже человека, стоящего там, хотя, возможно, хватило бы и одного окна. Они двинулись к нему, не с криком, а с ревом. Однако ночь надвигалась быстрее; вся их масса полностью скрылась в темноте, прежде чем они пересекли плац, и казалось, что это шум, рев катится к стене, бьется об нее, откатывается и бьется снова; силуэт человека у окна был неподвижен; рев откатывался и снова бился о стену, пока не раздались пронзительные свистки и тревожный рев горна; сгрудившийся отряд белых пехотинцев выбежал из-за угла и стал отгонять их короткими ударами прикладов.
Капрал стоял у окна и смотрел вниз, пока не пришел конвой. Все тринадцать человек находились в маленькой, совершенно голой, совершенно неприступной камере с единственным окном, видимо, служившей комнатой-сейфом в прежнее время, когда фабрика была просто фабрикой. В центре потолка за проволочной, напоминающей крысоловку, сеткой тускло светила электрическая лампочка. Утром, когда их привели сюда, она уже горела, а поскольку службе обеспечения американского экспедиционного корпуса за электричество заплачено было надень вперед, то с тех пор и не гасла. Поэтому с наступлением темноты лица тринадцати людей, спокойно сидящих на полу у стены, не расплылись бледными пятнами, наоборот, стали видны резче, не бледные, а небритые и потому еще более мужественные, вобрали в себя еще больше мрачной и злой силы.