Притяжение Андроникова
Шрифт:
Разве можно забыть, как он заразительно смеялся? Да не просто смеялся, а хохотал. Выясняется, что по нынешним временам это редкое качество. У него было дивное чувство юмора и абсолютное чутье на чужой юмор, только хороший. И конечно же самоирония. Хотя… это были важные, но далеко не единственные качества его характера. Теперь я почему-то люблю грустные и сосредоточенные фотографии отца, в них – серьезность и обращенность внутрь себя. Наверное, потому что он был не только веселым и легким, но поразительно глубоким человеком.
Прошла жизнь, а я не могу забыть, как мне с ним было хорошо. Вспоминаю, и хочется чувствовать себя по-прежнему маленькой и беззащитной.
Папа был абсолютно вне бытовой жизни. И ничего не умел делать по дому. Он даже не очень хорошо представлял себе, как согреть чайник. Это я теперь понимаю, как
Вообще дом, независимо от того, где бы мы ни жили (Беговая ли, Кировская или улица Горького), был для меня самым главным местом, куда всегда хотелось вернуться и никогда не хотелось уходить. Было приветливо и гостеприимно. С детских лет помню, как в доме толпились люди, а няня Пелагея Андреевна Перевезенцева, которая прожила у нас более тридцать лет, на мой вопрос: «Няня, кто это пришел?» – отвечала: «Доча, да ну их, к лихоманке. Ходют и ходют». Но при этом и сама обожала оказаться в центре всеобщего внимания. Отец звал ее Нянюнтий, а она его Отец или Батя. Няню все побаивались. Она могла в неподходящий момент эдакое сказать, что гости, да и родители, могли почувствовать себя неловко.
60–70-е годы. Афиши, расклеенные по Москве. Крупными буквами – ИРАКЛИЙ АНДРОНИКОВ. УСТНЫЕ РАССКАЗЫ.
Он выходит на сцену стремительно, легко. Садится за стол, который вместе с креслом и есть вся декорация, поправляет скатерть, двигает стакан с чаем. Делает это неторопливо, так, что публика начинает следить за его руками. И наступает полная тишина. Этого он и дожидается. И тут внезапно начинает. Звук его голоса с баритональным тембром и подчеркнутым отчеканиванием слов, если этого требовало начало рассказа, заполняет все пространство зала Чайковского.
Про отца говорили «театр одного актера», потом, как часто это бывает, это выражение стало общим местом. А он был актером вне театра. Импровизатор. Сам по себе. Абсолютный одиночка, без предшественников и последователей. Так и остался. Ни учеников, ни продолжателей. Да и не могло быть.
У него был дар перевоплощения. Он преображался не только в манере говорить. Разные люди, которые становились прототипами его рассказов, существовали внутри повествования от первого лица, но всегда там присутствовал авторский голос отца – в репликах, диалогах, комментариях, интонациях. Это были сложносочиненные произведения, передававшие не только внешние характеристики людей, но и их внутреннее содержание.
Какая пронзительная история – рассказ папы о замечательном актере Илларионе Николаевиче Певцове, который заикался в жизни, но не заикался на сцене. Это один день перед спектаклем, в котором Певцов должен сыграть роль императора Павла I. Отец показывал, как Певцов готовится к выступлению, а в это время за окном идет Гражданская война, как Певцов пытается сосредоточиться, ведь иначе он не сможет произнести на сцене текст Мережковского и заикнется. И звонок жены. «В дом попал снаряд. Я и дети погибаем». В этом рассказе столько настроений, столько сюжетов, столько событийных рядов. Сложная композиция, как в кинематографе, – монтаж слов, мыслей, драматургических построений. Певцов идет по Москве спасать жену и детей. Отец так рассказывает, что видишь улицы, вывески, бакалейные лавки.
Рассказы у отца разные. В них всегда сюжет. В них характеры. И незаметные переходы от смешного к грустному, когда ты только что хохотал до слез и вдруг задумываешься – а чему ты смеялся?
Войти в зал Чайковского на его концерт можно было через артистический 7-й подъезд. Народ на улице спрашивал билеты. И вот ты входишь в зрительный зал, где царит шум ожидания, и тут же погружаешься в состояние приподнятого волнения, которое будоражит нервы.
Надо сказать, что отец сам никого не приглашал на выступления, говоря, что это неловко, что людей это к чему-то обязывает и им будет неудобно отказаться. Никогда на его концертах не было специально приглашенных людей, чтобы организовывать аплодисменты. Ему и так устраивали овации каждый раз. Но если кто-то говорил, что хотел бы пойти на концерт, отец непременно оставлял на служебном входе приглашения.
Я довольно рано начала ходить практически на все его выступления, если они были в Москве, и каждый раз, даже в известных мне рассказах, отмечала что-то новое. Когда меня впервые привели в зал Чайковского,
я громче всех смеялась и хлопала в ладоши. Мама наклонилась и сказала, что «своим» аплодировать неудобно, пусть другие оценивают, а не родственники.Возможность зайти за кулисы, увидеть, что происходит по ту сторону рампы, быть около сцены, наблюдать за отцом до и после выступления – все это вызывало ощущение детского восторга. Может быть, поэтому и в последующей жизни мне больше всего нравится наблюдать за тем, что скрыто от глаз зрителей. И каждый раз, когда мне удается оказаться в зале Чайковского по самым разным поводам, я всегда вспоминаю папу, его голос, который и по сей день звучит в моем воображении под этими высокими сводами.
Потом в один миг все это кончается, но остаются воспоминания и ощущения, которые неповторимы.
Многих героев папиных рассказов я видела своими глазами, о ком-то слышала. Это были не только писатели, поэты, музыканты, но и ученые, поскольку мир науки вошел в нашу жизнь вместе с Элевтером Луарсабовичем Андроникашвили, братом отца. Они с папой очень дружили. Элевтер был физик, какое-то время работал в Москве в Институте физических проблем у П. Л. Капицы, потом уехал в Тбилиси, где создал Институт физики. По делам он часто бывал в Москве. О, какой это был праздник – его приезд в Москву. Как они с отцом дополняли друг друга. Оба замечательно образованные, оба блистательные рассказчики. Какая у нас была дружная семья! Все это воспринималось так просто. А на самом деле – это было редкое везение!
Очень долгое время отец почти каждый день общался по телефону с Виктором Борисовичем Шкловским. Я даже по характеру разговора, по тому, как отец устраивался в кресле, понимала, что он разговаривает именно с ним. Папа называл его Виктор Борисович, ты…
А потом, когда имена в записной книжке стали редеть, отец с грустью говорил, что скоро позвонить будет некому. Он никогда не вычеркивал ни одной фамилии. На всю жизнь запомнила тревожный разговор родителей через стенку комнаты и поняла, что случилось что-то непоправимое. Я побежала к ним узнать, что случилось. В Ленинграде умер Борис Михайлович Эйхенбаум, замечательный литературовед, которого отец считал своим учителем и называл «Папух».
А жизнь в Переделкине на улице, где подряд шли дачи Бориса Пастернака, Всеволода Иванова, а по соседству жили Корней Чуковский, Валентин Катаев, Лев Кассиль, Вениамин Каверин, Сергей Смирнов, Николай Тихонов, а рядом Андрей Вознесенский, казалась абсолютно естественной. Пока была маленькая, меня брали в гости. Побывала я тогда в разных домах. Какое удовольствие было сидеть рядом с родителями, тем более что я всегда предпочитала общество взрослых, нежели детей, с которыми, зная эту мою особенность, хозяева уже и не предлагали играть. И в доме Бориса Леонидовича Пастернака бывала неоднократно, когда там было много гостей. Он называл меня Дюймовочка, как в сказке Андерсена. И в доме Всеволода Вячеславовича Иванова не один раз. Как там было талантливо. Какие это были яркие индивидуальности.
А когда к нам приходили гости! Отец начинал представление, не успевал человек войти в дом. Уже в прихожей возникали какие-то мизансцены. Дело было не в том, кто знаменитый, а кто просто знакомый. Приходили самые разные люди. Бывали и друзья Мананы, моей старшей сестры, и мои одноклассники по балетной школе. Очень многим отец придумывал смешные прозвища, которые произносились прямо в глаза и навсегда приклеивались к человеку. Но никто не обижался. Всегда возникали гиперболические эпитеты – кто-то был «неслыханный», кто-то «колоссальный». Корней Иванович – «кормилец, отец родной». Это была такая постоянная игра с людьми, в людей, которая затихала только глубокой ночью. А поразительные застолья, где отец фонтанировал с первой секунды, давая гостям возможность пообвыкнуться, поесть, чтобы не возникало зловещей тишины, когда люди мучительно ищут тему для разговора. А уж потом, когда всем становилось хорошо и свободно, начинались разговоры, которым не было конца. С возгласами: «Вива, что я хочу? А мне это можно?» – отец иронично разыгрывал постоянно возникающую тему своей полноты и спрашивал у мамы, чем ему велели питаться врачи. Это извечная попытка похудеть, точнее, просто оставаться в своем весе, хотя из этого никогда ничего не выходило, была маминой головной болью. Но отец из этого делал представление, обыгрывая это громогласно и шумно. Все хохотали.