Приваловские миллионы. Хлеб
Шрифт:
Однажды, когда Лука принес письмо, Василий Назарыч особенно долго читал его, тер себе рукой больное колено, а потом проговорил:
– Ну, Лука, наши с тобой дела плохи…
У Луки екнуло сердце от этих слов, и он раскрыл рот, приготовившись выслушать неприятное известие.
– На Варваринском прииске плохо, – объяснил Василий Назарыч, не глядя на старика. – Значит, летом нам работать негде будет…
Вот с этого времени и сделалось в бахаревском доме особенно тихо, точно кто придавил рукой прежнее веселье. Начиналась уже осень, хотя еще стоял август. Было два таких холодных утренника, что весь бахаревский
Днем старику как будто веселее, и он все поглядывает через двор, в людскую, где всем верховодит немая Досифея У Марьи Степановны не было тайн от немой, и последняя иногда делилась ими с Лукой, хотя с большой осторожностью, потому что Лука иногда мог и сболтнуть лишнее, особенно под пьяную руку. Придет Лука в кухню, подсядет к самому столу, у которого командует Досифея, и терпеливо ждет, когда она несколькими жестами объяснит все дело. Здесь Лука узнал, что у «Сереженьки» что-то вышло с старшей барышней, но она ничего не сказывает «самой»; а «Сереженька» нигде не бывает, все сидит дома и, должно быть, болен, как говорит «сама».
– Которая уж неделя пошла… – вздыхает Лука.
Старик, под рукой, навел кое-какие справки через Ипата и знал, что Привалов не болен, а просто заперся у себя в комнате никого не принимает и сам никуда не идет. Вот уж третья неделя пошла, как он и глаз не кажет в бахаревский дом, и Василий Назарыч несколько раз справлялся о нем.
– Сам то ничего не знает, – объясняла Досифея, – и никто не знает…
II
Однажды, когда Лука особенно сильно хандрил с раннего утра и походя грыз Игоря, сильный звонок у подъезда просто взбесил степенного старика.
– Кого это черт принес! – ругался Лука, нарочно медля отворить двери. – Точно на пожар трезвонит… Наверно, аблакат какой-нибудь, прости ты меня, истинный Христос!
Звонок повторился с новой силой, и когда Лука приотворил дверь, чтобы посмотреть на своего неприятеля, он даже немного попятился назад: в дверях стоял низенький толстый седой старик с желтым калмыцким лицом, приплюснутым несом и узкими черными, как агат, глазами. Облепленный грязью татарский азям и смятая войлочная шляпа свидетельствовали о том, что гость заявился прямо с дороги.
– Господи Исусе Христе… – ужаснулся Лука, отступая из своей позиции, и прибавил: – Да ведь это никак ты, Данила Семеныч?..
– А ты возьми глаза-то в зубы, да и посмотри, – хрипло отозвался Данила Семеныч, грузно вваливаясь в переднюю. – Что, не узнал, старый хрен? Девичья память-то у тебя под старость стала… Ну, чего вытаращил на меня шары-то? Выходит, что я самый и есть.
Гость хрипло засмеялся, снял с головы белую
войлочную шляпу и провел короткой пухлой рукой по своей седой щетине.– Данила Семеныч… голубчик… Да откедова ты взялся-то? – взметался Лука. – Угодники-бессребреники… Зачем ты приехал-то?
– Ну, ну, запричитал, старый хрен… Не с неба упал на тебя!.. Завтра двадцатый день пойдет, как с Саяна…
– С прииску?
– Обнаковенно… А то откуда?.. Ну, да нечего с тобой бобы-то разводить… Старик-то дома?
– Дома, дома…
– Ну, я к нему сейчас… пойду…
– Ну, уж я тебя в таком виде не пущу, Данила Семеныч. Ты хоть образину-то умой наперво, а то испугаешь еще Василия-то Назарыча. Да приберись малость, – вон на тебе грязищи-то сколько налипло…
– Грязцы точно что захватил дорогой-то… Не раздеваясь, гнал три недели!.. Рука даже опухла от подзатыльников ямщикам… Ей-богу!..
– Да ну тебя, подь ты к чомору! – отмахивался Лука, затаскивая гостя в свою каморку. – Все у тебя, Данила Семеныч, хихи да смехи… Ты вот скажи, зачем к нам объявился-то?
– Объявился – и вся тут, – коротко сказал Данила Семеныч, с трудом стаскивая с своих богатырских плеч стоявший лубом азям, под которым оказался засаленный татарский бешмет из полосатой шелковой материи.
– Ох, чует мое сердечушко, што не к добру ты нагрянул, – причитал Лука, добывая полотенце из сундучка. – Василий-то Назарыч не ждал ведь тебя, даже нисколько не ждал, а ты, на-поди, точно снег на голову…
– Я люблю скоро все делать…
– Хошь бы письмо написал, што ли… Ведь много писал… Я сам носил твои-то письма к барину!
– Раньше писал, а теперь не о чем… Да письмо долго, а я живой ногой долетел. Нет ли у тебя пропустить чего-нибудь? Горло пересохло…
– Да ведь ты дорогой-то, поди, на каждом станке прикладывался? Вон, глаза-то совсем заплыли…
– Был и такой грех, Лука, был грех…
– Знаю, знаю: как приехал в город, сейчас и зарядил? Хе-хе-хе…
Данила Семеныч только бессильно махнул рукой и принялся умываться. Лука долго и безмолвно следил за процессом умыванья, а потом что-то вспомнил и торопливо выбежал из каморки.
– Куда ты потащился? – спрашивал Данила Семеныч, намыливая свои жилистые бронзовые руки.
– Сейчас, сейчас… обожди малость; я живой ногой.
– Ты смотри, не болтай самой-то…
Но Лука не слышал последних слов и на всех парах летел на половину Марьи Степановны. Добежав до комнаты Надежды Васильевны, старик припал к замочной скважине и прошептал:
– Барышня, а барышня… На один секунд…
– Чего тебе, Лука? – отозвалась Надежда Васильевна, показываясь в дверях.
– Матушка, барышня, да тот приехал, эфиоп-то наш… Ей-богу! У меня в каморке сидит…
– Да кто приехал?
– Ах, угодники-бессребреники!.. Да Данила Семеныч приехал… А уж я по его образине вижу, што он не с добром приехал: и черт чертом, страсть глядеть. Пожалуй, как бы Василия-то Назарыча не испужал… Ей-богу! Вот я и забежал к вам… потому…
Надежда Васильевна, не слушая болтовни Луки, торопливо шла уже в переднюю, где и встретилась лицом к лицу с самим Данилой Семенычем, который, очевидно, уже успел пропустить с приезда и теперь улыбался широчайшей, довольной улыбкой, причем его калмыцкие глаза совсем исчезали, превращаясь в узкие щели.