Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Приведен в исполнение... [Повести]
Шрифт:

Через неделю, на комсомольском собрании, которое проводили в милиции, Глебов не согласился с мнением супруги, за что и получил по физиономии, принародно. Потом всякое бывало, и так часто, что и упомнить было невозможно; единственное наблюдение, которое Глебов вывел из мелких и крупных семейных потрясений, это то, что у него, оказывается, отсутствует основное качество семьянина: стойкое умение ни на что не реагировать. Он реагировал на все, любая мелочь, казалось ему, не только унижает его человеческое достоинство, но и попирает основы справедливости. Он бросался в бой по любому поводу. Много позже, когда возобновились родственные отношения с братом, тот заметил философски: «Так ведь и сердце надорвать недолго». Фраза эта вроде бы и забылась, но где-то в подсознании все же засела, с тех пор Глебов часто возвращался мысленно в свое прошлое и словно наяву слышал резкий и высокий голос супруги на том знаменитом собрании и почти физически ощущал каждый раз мощный удар в лицо…

Странная была женщина Виолетта Васильевна. То вдруг произносила голосом тихим и нежным: «Ты ведь не знаешь, Глебов, как я тебя люблю». А то норовила вцепиться в лицо — ногти у нее были длинные, крашенные темно-красным лаком, когда она злилась, ее и без того тонкие губы вдруг исчезали и оставался только карандашный темно-коричневый контур. Однажды Глебову позвонил приятель и, тяжело дыша в трубку, сообщил: «Твоя сейчас на службе, и не одна, понял?» — «Не понял. А что?» — «Ты, Глебов, Дурак

или так?» И Глебов помчался на работу супруги — выяснять. Двери были закрыты, и он два часа стоял на другой стороне улицы, вглядываясь в темные окна конторы. Когда уже собрался уходить, створка дверей поползла и пропустила сначала Виолетту, а потом лысого бугая с квадратными плечами, и стадо тоскливо, мерзко и ясно, что примчался к этим дверям вотще. С этого вечера отчуждение все нарастало и нарастало — еще десять лет. Даже развестись успели и квартиру обменять. Но жили по-прежнему вместе и в общем — мирно, только мир этот был призрачный, зыбкий, пронизанный сполохами ненависти и злобы. Выросла дочь — подозрительным недругом, с влиянием Виолетты невозможно было бороться, она разрешала дочери все, что запрещал Глебов, и запрещала то, что он считал полезным. Валентина и мужа себе выбрала, как рекомендовала молодежная газета, — по интересу. В чем он заключался, Глебов так и не узнал, он всегда был сам по себе и однажды, защищая пошатнувшийся мир, придумал себе занятие, которое глухой стеной отделило от семейства: начал коллекционировать живопись старых мастеров, старинный фарфор, стекло и прочее — гонорары позволяли, фильмы выходили один за другим, книги тоже, правда, все это было малозначимым по мысли и проблематике, но Глебов себя успокаивал: такое время, другой литературы не требуется, других фильмов — тем более, потому что их смотрят миллионы, которым завтра с утра — на работу.

Семейная жизнь закончилась в одночасье. Однажды зимой Глебов по обыкновению повез Виолетту на премьеру в Дом кино. Давали ленту, авторами которой были угасающие люди, когда-то сделавшие нашумевший фильм по рассказу Достоевского. Фильм этот не выпустили на экран. Эта акция поубавила смелости творческому тандему, и теперь Глебов с Виолеттой должны были увидеть нечто из восточной жизни: политика пополам с любовью и ретроспекциями в жизнь вождя прошлых времен. Когда пошли титры второй серии, изнемогший Глебов наклонился к уху супруги и негромко сказал, что сил у него, больше нет и поэтому он пойдет в коридор или в холл — уж куда ноги донесут, и тогда Виолетта встала и внятно произнесла на весь зал: «Уходишь? Боишься талантливых произведений? Оно и понятно, ты ведь — оглушительный бездарь!» И села, это еще Глебов успел заметить. Очнулся дома, на диване, как на него попал — не помнил, как добрался до дома — тоже. Вошла Виолетта, зыркнула ненавистным взглядом: «Убирайся! — Глебов промолчал, и она добавила: — Дрянь такая!..»

На другой день он пошел в издательство, там на стадии редакционной подготовки лежала его новая повесть.

Писатель он тогда был даже не начинающий, а так… За огромным магазином, на другой стороне узенькой улочки конца XIX века, по обеим сторонам подъезда, который более походил на вход в конспиративную квартиру времен гражданской войны, висели вывески. Глебов насчитал их двенадцать и считать бросил — еще оставалось. Эдакая учрежденческая Воронья слободка, издательство помещалось здесь. По мрачной исшарканной лестнице поднялся он на последний этаж — лифт не работал — и сразу попал На штурм Зимнего: бежали матросы, строчил из пулемета броневик. Министрам-капиталистам оставалось жить совсем недолго, — видимо, этот фотомонтаж сильно помогал издательскому делу. По длинному коридору добрался до Нужной комнаты; слева за двухтумбовым столом сидела молодая женщина. «Я Глебов». — «Да-да, — садитесь». У нее были широко расставленные глаза (как у лошади — отметил он про себя), она что-то говорила, наверное — о рукописи, он кивал, соглашаясь, но смысла не понимал. Когда она сказала: «Идемте, я представлю вас главному и директору», — послушно зашагал по коридору. Главный был ширококостный, с глазами слегка навыкате. «Все улучшаешься?» — «Ага», — кивнула она. «Хорошеет, — повернулся главный к Глебову, — я, собственно, что? Рукопись пойдет, только уберите про расстрел детей, я, знаете ли, детей люблю — независимо от социального происхождения, ну и потом — они там против, а мы с ними ссориться не можем, организация с организацией, понимаете?» Глебов плохо понимал, он не отводил глаз от ее лица, это лицо снилось ему всю предыдущую жизнь. Вышли, на другой стороне обитал директор, полненький, с брюшком и редеющими, тщательно уложенными волосами. Поднялся из-за стола, улыбнулся, как показалось Глебову, несколько преувеличенно: «Что, Лена, новый автор? — повернулся к Глебову: — Какую женщину вам даем… — Снова улыбнулся: — Там у вас телеграмма Врангеля, зачем она?» «Но, Виталий Сергеевич, — запротестовал Глебов, — это же очень важно». «Совсем не важно, — перебил директор, — не надо этого. Ну вот и прекрасно, заходите». Он протянул руку, Глебов пожал, проклиная себя за конформизм, дверь закрылась. «Огорчились? — Лена ободряюще улыбнулась: — Все оставим, он больше не спросит. Вы в жостовских подносах понимаете?» — «Понимаю». — «Помогите купить». — «Конечно». Через час Глебов проводил ее до метро и, подумав с тоской о том, что достаются же такие кому-то, ушел.

Так начался его роман с Леной — бурный, все преодолевающий — откуда только силы брались и страх куда девался, а ведь было все: и нож, которым пыталась ткнуть Виолетта, и уксусная эссенция, которую она плеснула ему в лицо, и муж Лены, красивый молодой человек гвардейского роста, который в знак протеста сделал стойку на перилах балкона. В общем — все развивалось совершенно нормально и кончилось естественно: осенью Глебов и Лена расписались, женились, зарегистрировали брак — суть не в названии, Глебов был счастлив. Через двадцать пять лет после рухнувшей первой любви он обрел вторую и последнюю — могло ли быть иначе?

Правда, некое обстоятельство омрачало счастливую жизнь: Виолетта звонила днем и ночью, требовала вернуться, а когда поняла, что ругань и угрозы не помогут, — написала заявление в «компетентную организацию», утверждая, что за долгие годы собирательства Глебов обворовывал контрагентов, совершал спекулятивные сделки и готовился многое из добытого, особенно миниатюры, переправить на аукцион Сотби или Кристи, в Лондон. Именно это имела в виду Лена, упомянув о бывшей любимой жене. И если до сегодняшнего утра Глебов только посмеивался, а Лена его всячески к этому поощряла, то теперь…

Слишком уж серьезно и напористо действовали люди в серых костюмах. В этих обстоятельствах скабрезные глупости Виолетты могли обернуться непредсказуемым результатом…

Виолетта… Он вспомнил августовский день, и утлый деревянный мост через речку со странным названием Чумыш, и серые крыши деревянных домов, и желтую от пыли улочку, по которой долго взбирался в гору, и красный матерчатый флажок над воротами из четырех жердочек, и плотную кулацкую избу и вывеску, на ней: «Прокуратура района», и холодок под сердцем — вот здесь должна пройти вся оставшаяся жизнь, потому что таков долг… Какая-то женщина без лица крикнула высоким голосом: «Степан Савельевич, еще новый приехала», — и сразу же появился на крыльце широколицый Мужик йод сорок, хмуро посмотрел: «Сено метать умеешь? Не умеешь, где тебе… Глыдков, прокурор района, значит… Идем, представлю тебя». Он зашагал к сараю, там — увидел Глебов — две женщины

и двое мужчин поддевали вилами сено с воза и кидали его третьему, он укладывал. «Вот, помощник прокурора Виолетта Васильевна Крындина, знакомьтесь, она, как и ты, из абитурьентов». Глебов пожал плечами — из каких «абитурьентов», при чем здесь… — но Виолетта уже протягивала руку улыбаясь, она была совсем небольшого роста, с высоко взбитыми светло-русыми волосами, в коричневом костюме в талию — он ей очень шел, это видно было, глаза светло-голубые — добро улыбались, и вдруг Глебов подумал: судьба. А Рита? Да ведь она замужем, она предала, кончено все. Он смотрел в смеющиеся глаза и чувствовал, как отпускает тоска и слова настойчиво складываются в нечто дающее надежду.

Поздно вечером Глебов поехал к Жиленскому. У Георгия Михайловича, у Г о ры, как его называли близкие знакомые, была стандартная трехкомнатная кооперативная квартира с кухней в пять с половиной метров и коридором, в котором два человека уже не могли разминуться. Гору это не угнетало, он жил иными ценностями, интересы его обретались где-то на стыке непознанной души и астральных ритмов, окружающая действительность занимала его ровно постольку, поскольку надо было что-то пить, есть и содержать очередную жену, почитательницу таланта, родственную душу, и трех собак с одним котом. Матримониальные принципы Горы Глебов не то чтобы совсем уж не понимал, но разобраться в них до конца так и не смог: ночью раздавался телефонный звонок и Гора сообщал — с бесконечными паузами, устало, с некоей едва ощутимой иронией, что встретил любовь, истинную, единственную, настоящую и духовную, и ритмы души пришли в полное, наконец, соответствие с ритмами космоса. «А как же…» — и Глебов осторожно произносил имя предыдущей любимой и получал всегда один и тот же ответ: «Мы расстались». Собственный опыт Глебова свидетельствовал, что быт есть быт и люди расстаются с обоюдным страстным желанием испортить жизнь и непременно разделить домашние вещи так, чтобы запомнилось до гробовой доски. И когда Глебов спрашивал: «А вещи?» — и получал ответ: «А при чем тут вещи?» — и снова спрашивал: «Ну как же, ведь их нужно делить?» — Жиленский равнодушно зевал: «Зачем же? На них никто не претендует». У него была хорошая коллекция фарфора и стекла XVII–XVIII веков, кое-какие картины, все это Немало стоило, действительно, ни одна из жен никогда и ни на что не претендовала, никогда не пыталась делить квартиру, всегда была лояльна по отношению к восьмидесятилетней матери Жиленского — и более того, все жены, как правило, приходили на очередную свадьбу и в любом случае искренне дружили с бывшим мужем. Для Глебова это было непостижимо, разум протестовал против такого удивительного несоответствия социальному стереотипу, но это был факт, и постепенно Глебов привык к тому, что Жиленский, его мать и его жены — люди не от мира сего. Однажды Глебов спросил — просто так, без всякой задней мысли, спросил так, как принято было спрашивать в подобных случаях: «А где вы работаете»? Ответ ошеломил: «Нигде». И поскольку Жиленский явно не обнаружил желания продолжать, Глебов с большим трудом заставил себя задать еще один вопрос: «А почему?» Выяснилось, что Жиленский с детства часто и подолгу болел, образование получил домашнее, средства же для жизни… Это было самое удивительное: эти средства получались от огромного наследства, возникшего за рубежом. «Неужели — огромного?» — недоверчиво переспросил Глебов. «Что делать, — грустно улыбнулся Жиленский. — Нам даже помогли получить эту квартиру, и заплатили мы за нее валютой». — «А от кого наследство?» — «Это длинная история». Но ее Жиленский не рассказал.

Глебов позвонил, громко залаяли собаки — уличные шавки, их Жиленский подобрал издыхающими на улице, одну вытащил из-под снега, почти без признаков жизни, вторая тщетно взывала к людскому милосердию в подземном переходе. Вошел, собаки радостно завиляли хвостами и бросились лизаться, повесил плащ на вешалку — это была голова оленя с рогами, она немедленно рухнула, Жиленский поднял ее и аккуратно положил на стул вместе с плащом, смущенно улыбнулся: «Надо как следует приделать». Это он говорил каждый раз, когда приходил Глебов. Из-под кровати — дверь комнату Александры Аркадьевны, матери Жиленского, была открыта — выскочил кот, черный, с белым пятном на мордочке, мяукая, стал тереться у ног, «они вас любят, — заметил Жиленский, — проходите». В комнате на облезлом столе крепостной работы стояла немытая Тайная посуда, — очередная жена, тоненькая, хрупкая, похожая на подростка, спросила Негромко: «Чаю хотите?» — «Оставь нас, Масечка». Она послушно вышла, Жиленский сел, чиркнул спичкой, прикурил: «Что делать?» — «Набраться терпения». — «Зачем? Неужели вы не видите, куда все ведет?» — «Куда же?» — «Они получили указание нас пересажать — и пересажают, вот увидите, и независимо от того, виновны мы или нет!» — «А вы виновны?» — «Знаете, мне не до шуток, мне, в конце концов, наплевать на материальную сторону вопроса, но ведь это… слов нет!» — «Тогда — боритесь. Гора, вы меня простите, но вас с детства учили, что дорогу осилит идущий». — «А человек — это звучит гордо». — «Тем не менее». — «Что нужно делать?» — «Напишите Прокурору». — «Вы смеетесь», — «Нет». — «Диктуйте. — Жиленский сел за стол, вынул записную книжку и ручку: — Чтобы все документы были потом под рукой». Он не объяснил, что означает это «потом», но Глебов понял — если все же посадят. Он продиктовал. Текст сводился к сухому перечислению фактов. Закончив писать, Жиленский начал дергать уголком рта: «Пустая формальность. Неужели это поможет?» — «Не знаю, но вы заявили о своей позиции — это главное!» — «Вы наивны», — «Возможно». Глебов попрощался с женой Жиленского, она взглянула на него печально-отрешенно, с матерью — она долго не отпускала его руку: «Как вы думаете, а?» — погладил собак и кота и уехал.

Что он, в сущности, знал о жизни этого человека, заступиться за которого он решил сразу и без раздумий? Ничего не знал. Однажды Жиленский позвонил по телефону: «У меня сейчас друзья, мы смотрим ваш фильм, я рассказал, что у вас в доме мебель „ампир“ и великолепная коллекция живописи, и все очень удивились». — «Почему?» — «Потому что вы проникновенно рассказываете о борьбе со злом, отстаиваете доброту и честность, а сами живете в роскоши. Это антиномия». — «Но ведь и Алексей Толстой жил в роскоши». — «А разве он — писатель?» — «Гора, по-моему, вы не в настроении, Толстой — писатель, Бог С вами!» — «А вы верите, что милиция, о которой вы так романтично рассказываете, — на самом деле такая?» — «Верю. Я десять лет жизни ей отдал. Лучших лет. И я имею право так писать». — «Ну что ж… Мои друзья говорят, что Блок писатель — он умер от голода, Достоевский писатель и Лев Толстой, и Грин, он тоже умер от голода и, умирая, писал о сказочных городах и добрых людях. Истина в этом». Он повесил трубку, и Глебов повесил трубку, пожав плечами.

Теперь он вспомнил, что в числе друзей Горы был некий исследователь общественных проблем — позже он погиб за рубежом в автомобильной катастрофе, — утверждавший, что существование государства в имеющем место быть (в то время) виде — весьма проблематично, и он даже назвал некий, слава Богу уже прошедший, год, до которого государство не должно было досуществовать, но все же досуществовало, тоже слава Богу…

Говорит о чем-нибудь — такое знакомство?

Что касается милиции… Да ведь он искренне сказал тогда: да, честные, хорошие люда, они ведь революцией были рождены и стояли не в очередях за икрой (хотя кто теперь стоит, для этого есть «связи» и «возможности»), а под бандитскими нулями и ножами — и погибали, веруя, что в будущем обществе, пусть они и не увидят, но будет и социальная справедливость, и правда, и доброта.

Поделиться с друзьями: