Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Наконец свирепый раскат грома потряс до основания каменно–деревянный Федулинск, и тут же, вырвавшись из адской тьмы, совсем низко над домами хрустнула ослепительным светом чудовищная молния. На мгновение мокрый город осветился и возник из темноты и ливня, как игрушечная панорама в киносказках покойного Роу. Бедные федулинские старушки неистово закрестились, живо припомнив предсказания бывалых людей о скором конце света. Завыли перепуганные собаки.

В течение десяти минут непрерывно гремели раскаты и причудливые зигзаги миллионами коротких замыканий исполосовывали тьму над Федулинском.

Внезапно гроза прекратилась, очистилось небо, всплыли омытые влагой яркие звезды, и только далеко на западе словно

погромыхивал на стыках и сигналил прожекторами уходящий поезд.

Тишина и благодать опустились на чистый, уцелевший город. Воздух густо запах ароматом листвы и расщепленным кислородом. Маленькие дети в домах успокоились и перестали плакать. Со стуком распахивались окна и двери балконов.

Чудо природы — летняя гроза — свершилось.

Часть II

Афиноген в больнице

1

Пора, пора вернуться к Афиногену, который лежит на узком операционном столе со вспоротым животом. Операцию делает недовольный, насупленный Иван Петрович Горемыкин. Телефонный звонок раздался в восьмом часу, когда он доставал из холодильника запотевшую бутылку светлого жигулевского пива. Дежурный хирург, недавняя выпускница мединститута им. Сеченова, растерялась и не смогла поставить диагноз.

Рассерженный Горемыкин в сердцах спросил по телефону:

— А что же, Галочка, этот ваш больной не может потерпеть до утра? Куда он так спешит?

Галочка по–старушечьи затарахтела в трубку.

— Я боюсь, Иван Петрович. Он очень корчится.

— Говорите разумно, если можете. Он что, от смеха корчится?

— Кишечник не прощупывается, живот твердый, как камень. Видимо, спазм… Или перитонит.

— У вас, Галочка, в голове спазм, — доверительно сообщил Иван Петрович и бросил трубку.

Дан ткнулся ему носом в ладонь.

— Вот так, пес, — наставительно заметил Иван Петрович. — Примечай как измываются над твоим хозяином. Между прочим зарплата у нас с бесценной Галочкой почти одинаковая.

Он сходил на кухню и налил собаке в миску кислых щей. Дан залакал с шумом, сопеньем и присвис- тыванием, чем пробудил в хозяине встречный аппетит.

— А вот мне и поесть толком некогда, — Горемыкин заворачивал бутерброды в этиленовый пакет.

Не могу же я, как ты, жрать на ходу. Еда — дело серьезное. Да перестань, наконец, чавкать, как свинья!

Дан повилял хвостом и залакал еще поспешнее, кося на хозяина красноватые белки.

В больнице его встретила Галина Михайловна и провела в ординаторскую, где на кушетке, скорчившись, мучился Афиноген Данилов.

Горемыкин, не здороваясь, знаком показал ему, что надо лечь на спину.

— Лежать не могу, — улыбаясь, сказал Афиноген, — потому что больно.

С этими словами он послушно вытянулся на спине.

— А почему вы без халата, доктор? — спросил Афиноген. — В стирке, что ли, халат?

Иван Петрович нехотя взглянул в лицо больного. Он привык к страху, растерянности, панике на лицах страдающих и ждущих помощи людей. Самые мужественные из его пациентов в горькие минуты непонятной, внезапно подступившей боли часто теряли себя, роптали и начинали произносить несуразные, умоляющие слова. Человек со стороны — не врач — не всегда мог заметить эту паническую перемену. Многие больные сохраняли внешнее достоинство и приличие. Горемыкин умел безошибочно различать под маской равнодушия и напускной бравады обессиливающее смятение перед надвигающейся бедой. Боль и страх смерти рано или поздно выворачивали человека наизнанку, срывали покровы годами приобретенных манер и привычек, выдавливали из глаз животное выражение: ничего не существует, доктор, кроме моей боли! Это всегда раздражало Горемыкина, хотя он и научился находить необходимые слова утешения. В юности он зачитывался романами Конрада,

Джека Лондона, Грина, преклонялся перед сильными и гордыми характерами эллинского склада, а в жизни слишком часто довелось ему наблюдать слабость и унизительную покорность судьбе. Горемыкин не осуждал своих больных, потому что сам остерегался болезней и не мог предугадать, как поведет себя в роковых обстоятельствах. Он лучше других понимал, что болезнь и смерть неизбежны, и в конце концов всеми силами своей неробкой души возненавидел именно эту чудовищную неизбежность ухода. Он сражался с ней в открытом бою ежедневно, умело от*

дыхая в редких перерывах между сражениями. Он закалил свои нервы и приучил искусные пальцы отыскивать болезнь в самых укромных норах. Не рази не два побеждал Горемыкин худосочную и коварную старуху- смерть, и оттого на весь облик его лег отпечаток легкого, благодушного презрения к суете.

В Афиногене хирург не обнаружил ни страха, ни просьбы; только любопытство и вопросительную усмешку увидел он и тут же предположил, что больной находится в состоянии болевого шока.

— Почему без халата? — переспросил Иван Петрович в недоумении. — А вам–то, собственно, какое дело?

— Порядок должен быть, — солидно кашлянул Афиноген, — если нет халата, может не оказаться и скальпеля под рукой. Я не согласен, чтобы меня резали кухонным ножом.

— Кухонным ножом? — еще более удивился Горемыкин.

— Хорошо, согласен, — сказал Афиноген, — только наточите его как следует.

В ушах его свистнула свирелька, искры метнулись перед глазами, сердце сдавила мохнатая лапа, и он ка- танул по ту сторону сознания. Но не надолго, тут же вернулся. По–прежнему перед ним маячили сосредоточенные врачи и поодаль на стене белел портрет Чехова. Женщина–врач договаривала фразу, начало которой Афиноген пропустил по причине короткого отсутствия.

— …новокаиновая блокада или каким–то иным способом, — сказала женщина сдержанно–дрожащим голосом.

— Будем оперировать, — отрезал Горемыкин. — Классический аппендицит. Давно начались боли, юноша?

— Со вчерашнего дня.

— Почему утром не явился?

— Думал, отпустит.

— Прекрасно, что вы имеете способность думать. Прекрасно. А вот теперь я должен по вашей милости оставаться без ужина.

, — Ужинайте, — сказал Афиноген, — я подожду…

Я бы и сам чего–нибудь перекусил.

Впорхнула в комнату медсестра со шприцем. Афи- ноген догадался и безропотно оголился. Потом его раздевали, переодевали, ставили клистирчик, — все эти больничные маневры он перенес с достоинством, только один раз попросил воды. «Пить нельзя, — мягко отклонила просьбу медсестра. — Это у вас жажда от укола».

Наконец его оставили одного, в чистой белой рубашке на жесткой кушетке.

Закоченевшая боль повисла в правом боку двухпудовой гирей. Оглушенный лекарством мозг перестал в нее вслушиваться. Безразличие охватило Афиногена. Пересохшим отвратительно непослушным языком он то и дело облизывал десны, пытаясь ощутить хоть каплю влаги. Казалось, во рту перекатывается плотный пучок грязной, засохшей осенней травы, одно неосторожное движение — и трава наглухо заклеит горло. Тогда, конечно, не спасешься от удушья.

Мысли не выстраивались в ровную цепочку, и это создавало странную иллюзию невесомости, путешествия в пространстве.

Афиноген не сопротивлялся изнуряющему полету, наученный неизвестно чьим опытом, он терпеливо берег энергию.

Две женщины в белых халатах вкатили в комнату коляску и помогли Афиногену переместиться на нее.

Одна женщина попросила:

— Сними рубаху, сынок.

— Нет,! — ответил Афиноген, — не сниму, тут сквозняки кругом…

На операционном столе его внезапно забила мелкая костяная дрожь, которую он никак не мог унять, и поэтому сказал осуждающе Горемыкину:

Поделиться с друзьями: