Привет, Афиноген
Шрифт:
Опять я не придал значения болтовне пустой женщины, зная хорошо ее характер. Другие–то, думаю, поймут, как дело обстоит. День–другой выжидаю, чувствую, словно вакуум возле меня образовался. Вроде все и по–старому, а вроде и нет. Здороваются — в лицо не смотрят, в столовой за столом один сижу, с работы иду — один. И быстро так все, Коля, прямо в один момент совершилось. Я уж и сам начал считать себя злодеем, путевка карман жжет. Встречает меня Сухо- мятин, хохочет: «Ловко, говорит, вы общественность провели, Кирилл Евсеевич. Путевочка–то плановая.
На нее очередь имеется… Как вы это по–гвардейски
— Побывал все–таки на Псковщине?
— Побывал, Коля. Так славно побывал — возвращаться не хотелось.
Николай Егорович ухмылялся, закашливался дымом и выпускал его из ноздрей.
— Аллегории твоей никак не пойму.
— Я тебе как было рассказал. Как коллектив от меня отвернулся, пошел на поводу у Стукалиной… Выводы сам можешь сделать, тебя для этого начальником поставили на командную высоту. Часто, Коля, часто мы ходим благополучные и довольные и не подозреваем, что у нас в кармане чужая путевка.
Карнаухов поднялся, за ним поспешно Кирилл Евсеевич.
— Я тебя обидел, Коля?.. Не сердись. Старческое у меня. Привык всех учить, самого бы кто поучил.
— Нет, ничего…
Они медленно брели к административному корпусу. Седые головы приятелей солнце поджигало, как через линзу. У Карнаухова было ощущение, что затылок его задымился, ощущение настолько реальное, что он потрогал макушку. Нет, не горит.
«Нет, не горит, — думал он, поглядывая на идущего с полуоткрытым ртом Мефодьева. Беспощадное солнце подчеркивало контраст между бледно–белой пергаментной кожей на висках друга, тонко натянутой, жалкой, и суровыми, глубокими, серо–коричневыми морщинками, стекавшими от глаз к подбородку и замыкавшими рот в плотно неживое кольцо. — Куда ни оглянешься — саднит сердце от жалости. Сколько маленьких, незаметных лечалей окружают нас. Погляди, — пе заплачь! — как весело–безмятежно бодрится человек, словно не замечает, не предвидит… Ну, ничего. Главное сейчас — сын. Старший сын. Лишь бы там все как–то утряслось».
Не часто в своей жизни Николай Егорович чувствовал себя таким беспомощным и подавленным, близким к совсем уж унизительным мыслям.
Не успел он войти в свой кабинет и набрать номер милиции: хотел еще разок посоветоваться — будь что будет! — с капитаном Голобородько: судя по всему, тот все же отнесся к беде Карнаухова с пониманием. Не успел он позвонить, как в кабинет элегантно вступила Инна Борисовна.
— Вызывали, Николай Егорович?
— Я? Ах да. Утром я был, видимо, несдержан. Извините меня, Инна Борисовна.
— Пустое, Николай Егорович. Я вас понимаю, что же, в таком состоянии…
— В каком состоянии?
Инна Борисовна, настроившаяся на доверительный обмен любезностями, смутилась.
— Да как же… конечно… возможно, это обычные наши сплетни. Я понимаю.
Карнаухов подбодрил ее доброжелательным взглядом.
— Не волнуйтесь, Инна Борисовна. Конечно, сплетни. Я пока
никуда не собираюсь уходить. Благодарю, что вы так близко к сердцу приняли эту болтовню, переживаете за меня. К сожалению, не смогу этим объяснить Юрию Андреевичу задержку вашей работы. Я перед вами извинился за свой тон, суть от этого не меняется, дорогая Инна Борисовна. Извольте сдать мне материалы сегодня к пяти часам.— Я не успею!
— Когда же успеете?
— Николай Егорович, зачем вы восстанавливаете против себя людей в такой обстановке. Никогда у нас не было подобной спешки.
— Теперь будет.
Инна Борисовна, с утра заведенная на скандал, возможно, приготовила слова, которые уязвили бы Карнаухова, но вовремя взглянула на него и… осеклась. Такого сосредоточенного, предостерегающего и насмешливого выражения она никогда прежде у него не замечала, он словно интимно спрашивал ее: а не выпороть ли тебя, сестричка?
Я пойду к себе, Николай Егорович?
— Вы мне не ответили.
— Постараюсь завтра к обеду. Если понадобится, задержусь после работы.
— Спасибо, Инна Борисовна. Вы свободны.
Фертом вклинился в дверь Георгий Данилович Су- хомятин.
— На нашей Инне косметика поблекла. Чем вы ее так проняли, Николай Егорович? Аж парик набок съехал.
Карнаухов усадил своего заместителя, несколько мгновений полюбовался пышущим его здоровьем и энергией. Глядя на него, можно было предположить, что отдел давно вырвался на первое место.
— Георгий Данилович, мне стало известно, что в отделе активно муссируется вопрос о моем уходе на пенсию. Я считаю эти слухи преждевременными, прошу вас, по возможности, их опровергать… Второе, в понедельник слушается творческий отчет нашего коллектива — я понимаю, вы в курсе. Не думаю, что следует рассматривать отчет, как мои проводы. Это слишком узко. Надо извлечь из мероприятий как можно больше пользы для дальнейшей работы, акцентировать внимание на самом важном: на рабочем процессе. Критика обязательно должна нести в себе позитивное начало, иначе она бесполезна и превращается в критиканство. Простите меня за эти прописные пожелания: конечно,
вы сами решите, как вам лучше построить свое выступление. Далее. Хорошо, если подготовка к собранию поможет нам уяснить для себя самих некоторые конкретные позиции. Подключите к себе в помощь кого считаете нужным, составьте тезисы — я имею в виду, естественно, только рабочие тезисы, не эмоциональные, — не забудьте привлечь нашего уважаемого парторга Ме- фодьева. У него большой практический опыт, нельзя этим пренебрегать… В пятницу в два часа соберемся здесь у меня для окончательной координации. Вот, кажется, и все. Вы хотите что–нибудь мне сказать?
Георгий Данилович никак не мог уловить, впал ли его начальник в детство, валяет ли дурака или, маскируясь, проверяет его, Сухомятина, лояльность. Никак не мог он предположить искренней озабоченности делами отдела в момент, когда собственная голова Карнаухова, образно выражаясь, висела на волоске, — он торопливо прикидывал, имеет ли смысл сообщать заведующему о разговоре с Кремневым. Решил, что имеет, ведь факт встречи был известен всему отделу, и — умолчи он о содержании беседы — это может быть истолковано как вызов.