Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Да, видел.

— А известно ли тебе, чьи у волкодава челюсти и зубы? Ить они у него чужие.

— Как — чужие?

— Очень просто. Чужие, и все.

— А чьи же?

— Волчачьи. Еще с чабанских времен у Силантия Егоровича сохранилась волчья челюсть с клыками и с зубами — осталась от убитого волка, — пояснял Олег, все время видя дорогу и помня о ней. — А у того волкодава, каковой почил своей смертью, зубы были старые, стертые, с налетом ржавчины, клыки короткие, тупые. Сказать, никакого вида не имели. Вот старик и пошел на хитрость. Взял волчью челюсть с зубами и с клыками, большими и белыми, как сахар, и приспособил своему усопшему волкодаву. Вот через то собачье чучело и получилось с виду сильно страшное. Рассказывают, с детского сада привели в музей детвору. Так одна девочка глянула на это страшилище — и в обморок. На руках унесли. Подумала, что живой волк. А Ларису знаешь? Тоже, говорят, первый раз увидела волчью пасть и закричала: дедусь, я его боюсь, он страшный. Дед Горобец усмехнулся в усы и признался Ларисе: клыки и зубы у волкодава хоть и волчьи, но ты их не бойся, они уже не клацают по-волчьему и не кусаются… Так что

зараз у Силантия Егоровича проживает один пес, да и тот уже с облезлой спиной, видно, и его вскорости смерть одолеет. И чтоб не остаться одному, без собаки, знаешь, что сотворил старый чабан? Ни за что не поверишь. Смех и грех, честное слово!

— А что такое?

— Раздобыл себе песика. Но как? И какого песика? — Лицо Олега расплылось в добродушной улыбке. — Где-то в степи, в густом терновнике, украл у волчицы ее детеныша. Еще слепого сосунка. Как ухитрился сцапать его? Про то ничего сказать не могу, потому что не ведаю. И, главное, не побоялся волчицы. Я бы ни за что не решился пойти в волчье кубло. А он пошел, украл волчонка и принес его домой. Никому, дажеть своей старухе, не сознался, где раздобыл кутенка. Всем говорит, что взял у чабана знакомого, на хуторе Воронцовском. Он и тебе правду не скажет, так что лучше и не спрашивай, не интересуйся. Каждого уверяет, что у него растет овчарка особой степной породы. Но те хуторяне, кто видел этого серого мордастого цуциненка, нисколько не сомневаются: вылитый волчонок. Как капля воды. Кормил малютку из детской соски теплым молоком, давал молотое мясо. И выкормил. — Олег молчал, пока мы переезжали шоссе, чтобы попасть на мокробуйволинскую дорогу. — Без собаки ему жить нельзя — пропадет со скуки, не с кем будет беседовать. Вот он и готовит смену тому, старому, с облезлой спиной, кобелю. А вообще, на мой взгляд, старик Горобец — чудак из чудаков. Ты знаешь, раньше каждое воскресенье он приходил с тремя волкодавами и с ярлыгой на плече к своему памятнику, становился перед ним на колени и что-то ему говорил. Зараз перестал ходить. Спросили: дедусь, почему не ходишь к своему памятнику? То я, отвечает, приходил к самому себе с тремя волкодавами, как настоящий чабан. Приходить же с одним кобелем, да к тому же еще и хворым, совестно. Вот, говорит, малость подрастет степная овчарка — не волк, а овчарка! — и буду приходить с нею. А помнишь, как три его волкодава шастали по степи, где-то там отыскивали приблудных овечек и пригоняли их старику во двор?

— Как же, помню. Так что?

— Старик хотел вернуть овечек, а хозяева не нашлись, — бодро, веселым голосом отвечал Олег. — Тогда старик начал приглашать к себе таких же, как и сам, старых чабанов-пенсионеров. Они брали валушка, уходили с ним в степь. Разводили там костер, варили настоящий, без прикрас, чабанский шулюм, жарили шашлыки. Ну, конечно, и водочка у них имелась. Сидели у костра, беседовали, вспоминали молодость. В село возвращались под вечер, навеселе и с песнями. Так всех приблудных овечек старик и употребил на шулюмы и шашлыки, угощая своих дружков-чабанов. А ить овцы — это же немалые деньги. Но Силантий Егорович — всем известно — никогда не печалился о деньгах, всегда жил одним днем, как птица. Компанейский мужчина, страшно обожает гостей. Готов свое последнее отдать другу. Он и нас так сразу не отпустит. Это я наперед знаю.

— Как раз у Силантия Егоровича нам задерживаться нельзя, нет времени, — сказал я. — Повидаемся, поговорим и уедем.

— Какой же у нас в дальнейшем ляжет путь? — спросил Олег. — Андрей Аверьянович наказывал так: повезешь Михаила туда, куда ему надо. А куда тебе надо? Я не знаю. Можешь назвать пункты нашей поездки?

— Один пункт могу назвать, — сказал я. — Мне край нужно побывать на хуторе Кынкыз.

— Это что такое?

— Такой есть хутор.

— Не слыхал.

— Мы обязательно должны отыскать Кынкыз, — сказал я и тут же представил себе ласковые, смеющиеся глаза Ефимии. — Где-то должен быть такой хутор.

— Понятия не имею. — Олег пожал плечами. — В нашем районе, это точно, такого Кынкыза нету. Могу поручиться.

— Как же нам его отыскать?

— Обратимся к знающим людям, — уверенно, как всегда, ответил Олег. — Язык-то для чего? И лучше всего спрашивать у шоферов. Народ бывалый, они-то укажут дорогу на Кынкыз.

— Но ты же вот не знаешь?

— Я сижу либо на «Москвиче», либо на «газике», в рейсы не езжу. А мы спросим у водителей грузовиков. Они все дороги исколесили. — Олег увидел в низине крыши строений. — Вот и она, прелестная Мокрая Буйвола! Странное название, оно всегда меня удивляет. Ну, мокрая — понятно, хутор стоит в ложбине, на мокром месте, по соседству с родниками. А почему еще и буйвола?

— Наверное, из тех родников когда-то поили буйволов.

— Могло быть и так, — согласился Олег, когда наш «газик» проворно катился по хуторской улице. — Мы зараз куда? Прямо к Горобцу? Или в контору?

Я кивнул и сказал, что в контору мы заезжать не станем.

Хата Силантия Егоровича Горобца стояла в глубине двора. От калитки до крылечка протянулась дорожка, вымощенная кирпичом и за долгие годы изрядно побитая ногами: Застекленное крылечко с тремя ступеньками улыбалось нам издали. Веселые оконца с радостью смотрели через плетень на улицу. Эх, старина-старинушка, милое моему сердцу жилье чабана! Еще прадед Силантия Горобца вручную поднял эти стены, слепил их из земли и поставил на земле. Отлогая, тоже из земли, крыша была покрыта, как и землянка моей бабуси, не черепицей и не шифером, а привезенными со степи кустами дерна, и дерн так улегся, пустил такие корни, что крыша не боялась ни ветра, ни ливня с градом. А в солнечные дни, особенно по весне, она цвела и зеленела, как луг. Но таких землянух становится все меньше и меньше, видно, отжили, отстояли свое под знойным южным небом. Входишь в такое древнее, с низким потолком, с крохотными оконцами жилье, и перед тобой открывается простой мир степняков.

Кажется, что из настоящего ты попадаешь в то далекое время, которое, постепенно удаляясь, уходит от нас навсегда. И запах в хате какой-то особенный, теплый, устоявшийся, домашний, что ли, — так пахнут свежие, только что вынутые из печи буханки хлеба. Бросались в глаза домотканые, суровые, заметно побуревшие от времени рушники с искусно вышитыми на них горластыми петухами. Их было много, они всюду: и между окон, обрамляли фотографии, висящие на стенке и в рамках, и без рамок, и под стеклом, и без стекла; два рушника — в святом углу, над единственной иконой, они словно бы обнимали лик божий, написанный на простой дощечке неведомо когда и неизвестно кем. Божий лик немилосердно засижен мухами, вид у него мрачен, он чем-то недоволен, глаза у него тусклые, на них прочно улеглась печаль и пыль времени. И сам Силантий Егорович, и Феклуша, его непоседливая, еще проворная в работе старуха, давно уже позабыли, как на лоб кладется крест, а лик божий все висит и висит, на нем уже сопрел не один рушник с поющими петухами, а снять икону нельзя — без нее не будет в хате чего-то своего, привычного.

Как-то сосед, с кем Силантию Егоровичу довелось покумоваться, сказал:

— Куму Силантий, а ты вместо иконы приспособь в углу свое обличив с регалиями. У тебя же зараз и две Золотые Звезды, и сколько орденов и медалей. Будешь красоваться лучше любого бога!

— Я, куму, — человек, и нечего мне лезть в святой угол, — ответил Силантий Егорович. — Пусть там пребывает икона, она на своем месте стоит и никому не мешает. А меня, куму, ежели что, то следует поставить в степу, близ отары. Там мое природное место. А святой угол — для господа бога.

То, что находилось в хате и что именовалось обстановкой, тоже было сделано руками хозяина. Вдоль стены вытянулась, заменив собой диван, деревянная, гладко оструганная лавка. Стол, табуретки, низенькие стульчики — тоже самодельные, топорной работы. Между окон, в окружении все тех же поющих петухов, хранилась своеобразная наглядная история семьи Горобец еще с тех времен, когда сюда, в хуторское захолустье, впервые начали проникать фотографы. На меня со стены задумчиво смотрели и бородатые дядьки — одни в картузах, другие в кудлатых, из овчины, папахах, — и круглолицые молодки с удивленными глазами, и парни, белесые, выцветшие на солнце их чубы так и торчали из-под картузов, и девушки, повязанные косынками, со скромными, чего-то застыдившимися лицами, и дети на руках у своих родителей. Старая пожелтевшая фотография была заведена в рамку и поставлена под стекло. Коренастый мужчина с курчавой, как у цыгана, бородкой смотрел исподлобья: в одной руке он держал ярлыгу, как донской казак пику, а другую, увесистую, с широкой ладонью, положил на худенькое перекошенное плечо еще молодой женщины.

— Мои покойные родители, — пояснил Силантий Егорович, подходя ко мне с волкодавом. — Батько, Егорий Антонович, первейший был чабан, с ярлыгой не расставался и во сне. С ним рядом — моя мамаша, Дарья Кирилловна. Ласковая и сердечная была женщина. Батько тут, в этой хатыне, родился, тут и помер. А строил хату еще мой прадед. Из самодельного самана воздвиг, а сколько годов стоит, как крепость!

Я заметил одну характерную особенность на висевших фотографиях: вместе с людьми были запечатлены и их жилье, и ярлыги, и чабанская арба, и собаки в разных позах и видах, и костер с висящим над ним закопченным ведром, и, разумеется, степь и отары. Стройного, высокого Силантия Горобца с молодыми, черными, как смоль, усиками, с таким же черным, торчавшим из-под шапки чубом нельзя было узнать. Он стоял на фоне ковыля и держал на руках, как держат ребенка, курчавого ягненка. На другой фотографии — он же, Силантий Горобец. Тут фотографу удалось остановить как раз то счастливое мгновение, когда Силантий ярлыгой поймал за заднюю ногу ярочку-однолетку. А вот он, уже усач, в остроплечей, спадающей до пят бурке, в высокой белой папахе, стоит на кургане, как полководец на наблюдательном пункте, а внизу перед ним пасутся овцы. И еще Силантий Горобец: сидит на крылечке своей хаты, торчат знакомые седые усищи, на груди — две золотые звездочки. У ног, картинно расположившись, улеглись три волкодава — Молокан, Полкан и Монах, а рядом, склонив к мужу седую голову, примостилась Феклуша.

— Добра этого у нас было много, приезжие корреспонденты всего понаснимали, — сказал Силантий Егорович, поглаживая стрелы своих усов и глазами указывая на фотографии. — Кое-что сами порастеряли, многое дети позабрали, а эти остались тут, в хате. Иной раз поглядишь, так, от скуки, и припомнишь все, что с тобою когда-то бывало. В жизни все эти люди сильно переменились. Малые дети, что сидят на руках, зараз повырастали и покинули Мокрую Буйволу, а мы, тогда еще молодые, состарились. Иных же и вовсе уже нету, поумирали. Осталась на стенке память. — Он наклонился к не отходившему от него волкодаву, ласково потрепал по холке. — И мой Монах — сильный любитель посмотреть на прошедшую жизню. Их тоже, еще всех троих, снимали, когда они были при деле в отаре. Вот они глядят на нас, все трое. Какие молодые да мордастые красавцы! Монах, любишь глядеть на себя и на своих дружков? Ишь, кивает. Это он говорит, что сильно ему нравится смотреть на прошедшую житуху. Ить он тоже постарел и дружков лишился.

Монах сидел на задних лапах и старческими, слезившимися глазами смотрел не на фотографии, а на своего хозяина, и что он ему говорил и о чем думал — сказать невозможно.

— Ну чего это глаза твои заливают слезы? Чего завсегда плачешь? — спросил Силантий Егорович, обращаясь к Монаху, как к человеку. — Эх, беда! Осиротел мой Монах. Когда Молокан помер, Полкан в тот же день сгинул. Или с горя, или со страху куда-то удалился, пропал без вести. А Монах остался. Но затосковал, бедняга, страшно и сразу состарился. Зачал лысеть со спины. Вишь, какая она у него стала облезлая, какая изделалась паршивая спина, что на нее жалко глядеть. А через почему? Собачья старость. Я уже водил Монаха до ветеринара, чтоб дал какой мази. Не дал. От старости, говорит, и для собак нету лекарств.

Поделиться с друзьями: