Приволье
Шрифт:
— И рад бы, да бабушка обидится, — ответил я. — Она уже сказала, что та комнатушка, где я жил, когда учился в школе, все эти годы поджидала меня.
— А ты живи по очереди: то у меня, то у бабушки.
— Так, пожалуй, можно. — Я вынул из кармана пиджака зеленую, согнутую вдвое тетрадь и положил ее на стол. — Андрей, ты ложись, а я еще посижу, мне надо кое-что записать.
— Да, да, я понимаю, садись к столу и пиши.
И Андрей вышел из комнаты, тихонько прикрыв дверь.
11
Стол, раскрытая тетрадь, мягкий свет лампы на чистом листе. Полуночная тишина, какая бывает только на степном хуторе вдали от дорог, и вдруг послышался близко, казалось, рядом, за стенкой, гул мотора. Я прошел в зал, посмотрел в окно и увидел выезжавшие со двора «Жигули». Машина свернула вправо и, озаряя улицу ярким светом и набирая скорость, улетела в темноту
Я взял шариковую ручку, попробовал записать какие-то факты, услышанные и увиденные сегодня, и у меня ничего не получилось. Странно и непонятно. Отчего в моей голове пусто, ни важных мыслей, ни нужных слов. Долго я размышлял, а вразумительного ответа так и не нашел. Может быть, ответ следовало искать в том, что сразу, в первый же день, мною была получена слишком большая порция впечатлений? Тут и долгожданная встреча с бабусей, все такой же милой и доброй старушонкой, и это, на мой взгляд, ненужное, никчемное похищение невесты, и эта моя неожиданная ночевка здесь, у Андрея Сероштана, и разговор с ним, из которого я понял только одно: как же, оказывается, я мало и мелко знаю жизнь чабанского хутора. Надо полагать, все то, что я увидел и услышал сегодня, и все то, о чем рассказал мне Андрей, должно было, прежде чем попасть в мою тетрадь, как-то отлежаться и отстояться во мне самом и чтобы я не спеша, обстоятельно мог все это осмыслить, понять, взвесить и оценить. А для этого требуется время. Чтобы записать что-то нужное, хотя бы, к примеру, о Горобце и его волкодавах, необходимо повидаться с этим оригинальным старцем и с его псарней, а чтобы сказать что-то свое о директоре совхоза Суходреве, тоже необходимо было познакомиться и поговорить с ним.
Однако мне виделась и вторая, на мой взгляд веская, причина, не давшая ни слова записать в тетрадь, и она, эта причина, показалась мне посложнее и поважнее первой, — это сам Андрей Сероштан. И во внешнем облике — широкие плечи, курчавый, светлый чуб, и рассудительный тон в разговоре, и улыбка на чисто выбритом лице, и в том, как он относился к делу и к людям, — я увидел в нем что-то такое свежее и новое, чего раньше, бывая в этих краях, не встречал и не видел. И, наверное, поэтому невольно, сам того не желая, я то и дело ловил себя на мысли: в чем-то я по-хорошему завидую этому управляющему на хуторе Мокрая Буйвола. Мысленно я ставил себя рядом с Андреем, приравнивал, примерял себя к нему и огорчался: каждый раз убеждался, что эти сравнения и примерки были не в мою пользу. То, что имел он и что меня удивляло и радовало, не имел я, и того, чего мне недоставало, у него хватало с избытком. Я еще не знал, хорош ли он как хозяин и как управляющий, но в том, что он был человеком слова и дела, сомневаться не приходилось. Он первым поставил отары на стационар, и что бы там ни говорили его недруги, и в их числе мой дядя Анисим Иванович, построенный Андреем в Мокрой Буйволе комплекс — это новая страница в развитии тонкорунного овцеводства. И не случайно инициатива Сероштана подхвачена овцеводами всего Ставрополья, а сам он получил в награду «Жигули». Это и есть живое, осязаемое дело. Я же только еще мечтаю что-то сделать, а что именно — толком и сам не знаю. Он любит свою Катю какой-то своей, особенной, несколько грубоватой любовью и ради Кати не остановится ни перед чем, даже перед ее похищением, — мне бы так любить Марту. Он говорит то, что думает, заявляет, не стесняясь, без всяких обиняков: «Мне нужна жена». Эти обыденные слова почему-то показались мне обидными для Кати, мне они были неприятны даже после пояснения: жена любимая, желанная, без которой нельзя жить… А что? Теперь, подумав, я понимаю: правильно сказал Андрей, да, ему нужна именно жена в самом прямом и в самом высоком понимании. А кто нужен мне? Марта, у которой я живу, можно сказать, как у господа бога за пазухой, и которую не могу назвать своей женой? Или мне нужны те странные, а лучше сказать, ложные отношения, которые с нашего молчаливого согласия установились между нами? Он ждет от Кати детишек, да побольше бы, и уже с какой законной отцовской гордостью говорит о своем первенце! А чего я жду от Марты? Квартирных удобств? Половой близости? А вот теперь буду ждать от нее письма. Неужели у нас с Мартой нет того, что есть у Андрея и Кати? Если нет, то почему? А может быть, именно у нас с Мартой и есть как раз что-то большее, возвышенное, чем то земное и обыденное, о чем так убежденно говорил Андрей. До встречи с ним я как-то об этом не задумывался. Может быть, и так: у них одно, у нас другое, они — одни, а мы — другие. Но почему Марта была неискренна в день моего отъезда? До сих пор не могу понять, почему она, пожелав сказать мне что-то очень важное, что, судя по выражению ее лица, тревожило ее, вдруг ничего не сказала? Намекнула и умолкла. А почему умолкла? И почему
я не заставил ее сказать мне то, что было у нее на уме? Сел в самолет и укатил на хутор Привольный, а какая боль мучила ее, какая тайна осталась у Марты на сердце, так и не узнал, и не узнал потому, что не пожелал узнать. Андрей Сероштан, я в этом уверен, поступил бы в данном случае не так, как поступил я. А как? Не знаю, но не так…В эту ночь я так и не притронулся к моей зеленой тетради.
На другой день, когда я вернулся к бабушке, она рассказывала мне, как проснулась на зорьке, быстро, через голову, накинула юбку и, желая узнать, спит ли Катя, открыла дверь. Замерла на пороге и только руками развела: Катя спала, а у ее ног, на кончике дивана, сидел, пригорюнившись, Андрей.
— Та ты шо, парень, чи и дома не був?
— Только что приехал.
— А в хату як забрався?
— Через окно.
— Ах, разбойник! А где же Мишуха?
— Спит у меня дома. Ему спешить-то некуда.
— Чего ж ты его не привез? Может, в чем подсобил бы…
— Мы не пойдем просить благословения, — не слушая бабушку и не отвечая ей, сказал Андрей. — Все одно из той затеи ничего хорошего не получится. Да и зачем оно, это благословение?
— Это почему же не получится? Обязательно получится.
— Прасковья Анисимовна, идите одна, поговорите со своим сыном, успокойте его, а мы с Катей сядем в «Жигули» и улетим, как на лихой тройке, в Богомольное. Там распишемся, и делу конец.
— Не дури, Андрюша. Як же можно без родительского благословения. Нияк не можно. А свидетели у тебя есть?
— Не беспокойтесь, бабушка, свидетели нас уже ждут.
— Ты вот шо, Андрюха, Катя пусть еще позорюет, а мы пройдем в мою хату, потолкуем, обсудим, як нам надо действовать. Без родительского согласия нельзя, счастья в жизни не будет.
Никакие уговоры не сломили Андрея. После завтрака он усадил Катю в «Жигули», сам сел рядом, и от резиновых колес и след простыл. Пришлось старой женщине одной идти к сыну. Она приоделась по-праздничному: надела цветную, с оборками снизу, юбку, ту кофтенку, которая была знаменита тем, что весь ее перед был увешан орденами и медалями, повязалась красной косынкой и вышла со двора.
Анисима, как на беду, в тот час дома не было. Уехал на кошары еще ночью, когда, угрюмый и злой, вернулся от участкового. Елена, мать Кати, женщина немолодая, полнолицая, с добрыми, ласковыми глазами, развешивала белье на веревке, которая была натянута туго, как струна, через весь двор. Елена увидела свекровь и поняла: раз Прасковья Анисимовна пожаловала в красной косынке и в кофточке с наградами, которую обычно надевала только в особых случаях, значит, приход ее был не случайным. Побледнев, Елена поставила на табуретку тазик с бельем, не в силах держать в ослабевших руках, и спросила упавшим голосом:
— Мама, а где Катя? Может, вы знаете…
— Знаю, — твердо ответила Прасковья Анисимовна. — За этим и пожаловала.
— Где же она?
— У Андрея Аверьяновича, у своего суженого. Где же ей быть?
— Ах, ирод, увел-таки девушку!
— Не увел, а увез на «Жигулях», — спокойно говорила Прасковья Анисимовна. — И с ее, Катиного, согласия.
— Разбойник! Как же он посмел? Вот милиция возьмется за него!
— Лена, не кляни Андрюху, — сказала Прасковья Анисимовна своим твердым голосом. — Парень он славный, и надо радоваться, а не кручиниться. Такого зятя нынче поискать надо!
— Как же не кручиниться? Это же позор! Такого в хуторе еще не было, чтобы дочь убегала от родителей. И с кем? Анисим же их и на порог не пустит.
— А Катя никуда не убегала, она ушла к любимому. К любимому, Лена! Можешь ты хоть это понять?
— Не могу! И не хочу…
— Плохо. А вот я, старая, понимаю Катю.
— Значит, и вы с ними заодно? — побледнев, спросила Елена. — Помогали им, да?
— А як же, подсобляла. Хто ж им, сердешным, поможет, коли не бабуся. Да ить Катя-то для мне не чужая, своя кровинушка. — Прасковья Анисимовна повернулась так молодо, что ее награды, попав под лучи солнца, разом заблестели. — Погляди на Катю и на Андрея не как чужая тетка, а как матерь родная. Любят же они друг дружку! Как же тут можно суперничать им?
— Да я что, я согласна, — шмыгая носом, сказала Елена. — А как же с Анисимом? Он же озверился…
— Попробуем утихомирить Анисима Ивановича. А шо? Там, где две бабы вошли в сговор, никакому мужику не устоять, сломаем. Вдвоем возьмемся за Анисима и уговорим. Ить он же не железный.
— Сильно обозлился на Катю и на Андрея.
— Ничего, отойдет, успокоится. Я-то своего старшего знаю, характером попер в Ивана, и сердце у него такое, как у покойного батька: вспыльчивое и отходчивое. — Тут Прасковья Анисимовна еще разок показала солнцу все свои ордена и медали и вместе с ними сама засияла, заулыбалась, показывая низкие, сработанные зубы. — Лена, кончай развешивать бельишко, пойдем в хату, обсудим совместные действия. А тем временем, гляди, и Анисим Иванович заявится.