Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Для него не было разницы — белый или черный. Никогда не было. Дело было даже не во внешности, не в том, что в детстве, до пятнадцати лет, кожа его была светлой и негроидные признаки почти не проявлялись. Сейчас он понимал — ощущением, отсутствием этого различия в самом себе он обязан матери. Если он говорил хоть что-то об этом — он помнит, как однажды он спросил: «Мама, негры — хорошие?» — лицо ее сразу менялось. Красивые и всегда мягкие глаза становились чужими, в них появлялось что-то затаенно-враждебное. Так, будто он сделал какую-то гадость. Она тихо и, как ему казалось, со скрытой злостью на то, что он не понимает этого, говорила, глядя ему прямо в глаза: «Маврик… Что бы то ни было, запомни — ты белый. Белый! Понимаешь? Белый».

Он боялся ее глаз в такие минуты. Но молчал, потому что знал — она обманывает его. Он пытался понять — зачем? Зачем его мама, такая красивая, такая умная, такая добрая, обманывает его? Пусть все вокруг в его детстве —

товарищи по играм, люди, окружавшие отца на ипподроме, прохожие на улицах, даже большинство приятельниц матери — были белыми. Но ведь были и черные. Ведь он должен был замечать, и знать, и ощущать, например, что мать — не белая?

«Мама, но ведь ты?» Это был самый запретный вопрос. Она закрывала глаза, и он уже боялся не ее глаз, а этого молчания. Наконец она говорила — с такой горечью, что он действительно пугался: «Маврик, опять ты расстраиваешь маму». — «Мама, но ведь я…» — «Наверное, ты хочешь меня убить». — «Мамочка, нет». Но он все-таки ждал, и она говорила, и он уже не пугался, потому что при этом глаза ее опять становились добрыми: «Маврик, я совсем другое дело. Ты меня понимаешь?» — «Да, мама». Он улыбался — это была выдуманная ими шутка. «Я — белая ворона. Ты ведь знаешь, что это такое?» — «Да, ты белая ворона. Только ты — черная ворона? Да, мама?» Она прижимала его к себе, осторожно целовала в глаза. «Ты белая черная ворона?» — «Ну вот, умник. Умник ты у меня».

Потом, в Париже, когда ему исполнилось семнадцать и когда была в разгаре война отца с Генералом, он совершенно случайно взял номер газеты и прочел на первой полосе: «Омегву Бангу отказался от Нобелевской премии». Сначала он подумал, что ошибся. Но под огромной газетной шапкой он увидел фотографию — седой негр в белом полотняном костюме стоит, опираясь о перила. Кронго сразу узнал, кто это. Это был тот самый седой негр и те самые перила тех самых мостков! Омегву Бангу присудили Нобелевскую премию? Но мать ничего не говорила ему. Мать ни словом не обмолвилась о том, что Омегву Бангу, тому самому седому человеку с косящим взглядом, могут за что-то присудить Нобелевскую премию. Кронго — тогда он еще был Морис Дюбуа — накупил газет и стал просматривать заголовки. «Шведская академия искусств присудила Нобелевскую премию Омегву Бангу — выдающемуся мыслителю и поэту современности», «Омегву Бангу заявил, что его отказ от Нобелевской премии не вызван политическими мотивами», «Подоплека решения Омегву Бангу — нежелание выезжать в Европу?», «Клод Шарье убежден, что отказ Омегву Бангу написан под диктовку», «Демонстративный отказ Омегву Бангу? Может быть — протест против расовой дискриминации?»

Только в палисаднике своего коттеджа Кронго остановился и вытер платком пот. Странно — он думает сейчас о том, почему они не держали прислугу. Ему, Филаб и мальчикам, когда они приезжали от бабки, матери Филаб, хватало этих двух этажей. Но почему он думает о бабке? Тихо. Никого нет… Кронго вошел в холл. Большое фото Альпака. Это лучшая лошадь, которую ему когда-либо удавалось вырастить. Но сейчас все пошло прахом, все. Фото висит на центральной стене. У двери тихое движение. Послышалось? Он перевел взгляд на лестницу. Вздрогнул. Масса, похожая на большой черный гриб, шевельнулась и застыла у двери.

— Кто это?

Черное покрывало отодвинулось. Блеснули глаза.

— Месси Кронго… месси Кронго, не выгоняйте меня… Они убивают всех бауса… Пощадите…

— Фелиция?.. — Кронго узнал кассиршу ипподрома. — Как вы очутились здесь?

— Мадам Филаб… Я помогла ей… Месси Кронго, вы не выгоните меня? Я могу ухаживать за мадам Филаб… Месси Кронго! — Фелиция, будто убеждая его в чем-то, показала сморщенные розовые ладони.

— Ну что вы, что вы… — Кронго поднял кассиршу. — Где она?

— Филаб… — глаза Фелиции заплыли под веки. — Филаб… Мадам Филаб…

— Где она? Где мальчики?

Фелиция перевела взгляд на гостиную, и Кронго увидел желтую руку на диване. Ему стало страшно. Он кинулся туда.

Филаб лежала, вытянув ноги, укрытая халатом. Веки ее дрогнули, она открыла глаза.

— Что с тобой? — Кронго сжал ее руку и услышал слабое ответное пожатие. — Что с тобой, Фа? Ну, не молчи, Фа… Ты ранена?

— Я подобрала ее на улице, — Фелиция прошелестела покрывалом. — Месси Кронго, она не ранена, цела… Не волнуйтесь… Только говорить ничего не может…

— Это правда, Фа?

Филаб закрыла глаза.

«Милым, добрым Эрнестом» отец был только для матери. На ипподроме, в конюшне, на дорожке — то есть там, где проходила вся его жизнь — отец был другим. Он был безжалостным игроком, «железным Дюбуа» по кличке «Принц». Отец был ему одновременно близким, своим — и чужим. Отец был для Кронго кем угодно — другом, тренером, товарищем по заговору против Генерала, — но не отцом. Но Кронго любил отца — хотя совсем не так, как мать. Все знали, что Принца не купишь. Все знали, что только один Принц — если, конечно, захочет — может победить Генерала. Только Принц может не испугаться «коробочки» в заезде, не испугаться людей Тасма и — если захочет — взять Приз. Кронго хорошо помнит, как

они начали готовить Гугенотку. Они получили ее двухлеткой, удивительную, неповторимую, рожденную рекордсменкой, — и с тех пор стали затемнять. Это была неслыханная смелость. А если бы Генерал узнал об этом — даже не узнал, а просто догадался, — почти верное самоубийство. Только отец мог решиться на это. Для того чтобы был какой-то шанс обойти Корвета, надо было затемниться от всех. Если бы надо было — отец затемнился бы и от него самого. Да, отец затемнился бы и от собственного сына, от него, Кронго, Кро — который уже тогда, несмотря на молодость, был наездником класса «А» Морисом Дюбуа. Ведь решили же они ничего не открывать даже владельцу конюшни, милейшему мсье Линеману.

— А где дети?

Он увидел, как глаза Филаб медленно наполняются слезами. Она плачет. Но он почти спокоен, он думает только о лошадях, о конюшне молодняка. Странно…

— Филаб, я буду тебя спрашивать, — поспешно сказал он. — Если «да», ты закроешь глаза. Если «нет», смотри на меня. Ты поняла?

Она моргнула.

— Дети живы?

Филаб лежала неподвижно.

— Их увезли люди Фронта, — подсказала Фелиция.

Филаб закрыла глаза.

— Слава богу… — Кронго вздохнул, чувствуя ложь в своем вздохе. — Тебе больно?

Филаб не пошевелилась.

— Хорошо, отдыхай, — Кронго проглотил комок. — Не волнуйся. Все будет хорошо.

Он заметил вопрос в ее глазах. Он вдруг поймал себя на мысли, что совсем не хочет оставаться с ней, сидеть рядом.

— Я пойду на ипподром. Там никого нет. Лошади пропадают. Фелиция посмотрит за тобой. Хорошо?

Филаб закрыла глаза.

— Осторожней… месси Кронго… Я звонила ее родителям… Никто не отвечает… — Фелиция закивала, тихо и ловко вытерла слезы у глаз Филаб. О родителях Филаб — потому что они присылали за ним машину.

Он почти не знал их, они, кажется, не понимали того, чем он был всегда занят. Кронго помнил лишь металлически-дружелюбный голос ее отца.

— Пойду… — он кивнул. Сошел вниз.

Только в переулке понял, что к горлу подступила прозрачная ночь с огромными звездами наверху. Переулок такой же, как всегда, ветки чинары у мавританской кофейни застыли в тишине. Поворот на набережную. Легкий шорох волн слева, справа — черные силуэты домов. Ни одного огня. Шаги. Кронго остановился. Показалось… конечно, показалось. Он опять думает о том падающем, хрипящем, задыхающемся — у дерева. Но эти огромные куски воздуха на мостовой перед ним заставляют все забыть, все, кроме пути на ипподром. Он должен уговорить себя, что ему не страшно сейчас идти. Он ведь знает все на этой набережной. Гостиница, пусть она темна, пусть выбиты нижние окна, но ведь он знает эту гостиницу, он много раз ходил мимо. Конечно, вот складные стульчики, пусть они разбросаны в темноте, но он их узнал. Вот рваный шезлонг… Зачем он? Ну да, в него чистильщик обуви усаживает клиентов. Опять шаги. Нет, это ему кажется. Кронго остановился. Тишина, только легкий шум волн, покряхтывание ночной птицы. Немые кубы блочных домов. В них живут рабочие пищевого комбината. Кронго быстро двинулся вперед. Надо пройти эти дома, потом будет католический собор… Нет, теперь он ясно слышит топот бегущих ног. Это за домами. Стихло… Надо идти, не оборачиваясь. Скорее дойти до поворота к ипподрому, там он все знает, там страх пройдет… Но кого он боится? Если бы кто-нибудь захотел убить его, то давно бы это сделал. Мало ли кто может бежать ночью… Пустяки. Вот собор, сейчас пойдут магазины, почта… Кажется, он понимает, что внушает ему страх. Разбитые стекла и неподвижные куски воздуха, висящие над мостовой, почти лежащие на ней. В них таится неясность, они непонятны ему. Сейчас он повернет к ипподрому, и все станет проще. Вот и ипподром. Кронго остановился. Ипподром был построен еще при правительстве метрополии. Европейское современное здание с застекленным фасадом, а над ним — нелепо изогнутая крыша в мавританском стиле, с причудливыми жестяными углами. Кронго прислушался. Сейчас крыша неясно светлела в темноте. Он вздрогнул — на угол медленно опустилась чайка-плакальщица. Потопталась, складывая крылья, затихла. У рабочего входа начинались конюшни молодняка. За глинобитными стенами с подслеповатыми окошками вдоль крыш сейчас стоит тишина. Кронго тронул дверь первой конюшни. Постучал, но никто не отозвался. Он снова дернул дверь.

— Кто? Кто это?

Кронго показалось, что голос раздался прямо у него под ухом.

— Откройте… Это Кронго… Это я, директор…

Никто не отозвался.

Кронго помнит, как мсье Линеман впервые догадался, что они решили восстать и идти на Приз. Мсье Линеман впервые что-то понял об их заговоре, когда зашел в конюшню, чтобы посмотреть на Гугенотку. Они растянули Гугенотку на ремнях в проходе и смазывали ей задние ноги пчелиной мазью — от простуды. Графитно-вороная, распятая на ремнях, униженная, Гугенотка приседала на сухие, мощные задние ноги, вырывалась, хрипела. Когда же боль становилась нестерпимой, кобыла жалобно кричала. Гугенотка не понимала, зачем ей причиняют сейчас такие страдания, за что ее так безжалостно мучают. Ведь она ничем не провинилась. Отец, набрав полную ладонь мази, стоял чуть сзади и приговаривал:

Поделиться с друзьями: