Приз
Шрифт:
— Крейсс просил меня выехать сегодня в два часа дня в Лалбасси, — тихо сказал он.
— И больше ничего?
Он видит — и она в это время чувствует то же самое. Почему от этого легко?
— Крейсс просил ненадолго замедлить ход на Нагорной улице, у дома двадцать восемь.
Ее неумелость, неопытность помогают ему.
— Вы поедете на машине?
Он увидел проблеск страха в ее глазах.
— Нет. Крейсс просил взять крытую бричку и запрячь в нее Альпака.
Странно, но этот страх его успокаивает.
— Альпака?
— Да. Только Альпака и никакую другую лошадь.
— Сволочи… — Амалия заплакала, вжала голову в плечи, ударила кулаком по перегородке. — Сволочи… Альпака…
Она беспомощно прислонилась лбом к его щеке, застыла.
— Кронго… Давайте поеду я… Слышите, Кронго… Вы что-нибудь наврите им… Скажите, заболели…
Он слышал ее неясный шепот у самого уха, почти ощущал легкое прикосновение шевелящихся губ. Это уже не шестнадцатилетняя девочка, подумал он, это женщина, но почему эти шевелящиеся губы я чувствую со стороны?
— Зачем? Зачем — вы? Амалия?
— Как вы не понимаете… — он снова почувствовал беззвучное шевеление ее губ. — Они специально… Альпака… Чтобы… Чтобы вы никому не сказали… С вами поедет Крейсс… Неужели вы не поняли… Вы за Альпака… Они… Вы не скажете…
Он почувствовал, как шершавая холодная кожа ее лба нежно трогает его щеку. Теперь он понимал, что она хочет ему сказать и почему просит поехать вместо него. Ему страшно, но стоит ему перейти из общего закона в свой, как страх пропадает и все предметы, и сам воздух — все становится светлым, посторонним, не относящимся к нему. Он вдруг почувствовал губы Амалии, и это было неожиданно. Губы мягко тронули его шею, поднялись по подбородку. Вздрагивая, касаясь кожи на каждом сантиметре, медленно подобрались к его губам, вздрогнули, будто желали и не смели к ним приблизиться. Осторожно и неумело прильнули к ним. Он чувствует, — может быть, это и не первый поцелуй, но это первый т а к о й поцелуй в ее жизни. Но он не ощущает жара и бреда бесстыдства, а только осторожное и нежное прикосновение, легкое и несмелое. Но каким-то образом оно оказывается сразу жестоким и уверенным и тут же по-детски хрупким, беззащитным, слабым. Страшно подумать, но я ведь люблю ее, остро ощутил Кронго. Люблю — после Ксаты… А может быть — Амалия и есть Ксата? Он чувствовал настороженное, таинственное прикосновение губ, и в нем, в этом прикосновении, были одновременно шершавость, легкость, тепло… Лошадиный круп у глаз пятилетнего мальчика, веселая улыбка отца, пощечина, полученная в Париже, скачка на Пейрак-Аппиксе, ожидание фотофиниша, зеленый «лендровер», жареные щеки Крейсса во сне, волдыри на губах пресвитера, звезды, ползущий по его руке таракан… И снова несмелый поцелуй, осторожное прикосновение ее губ, шершавых, холодных, добрых, детских, безжалостных, бесстыдных, странное расплытие в груди, пронизывающее его существо, вызывающее ярость, гнев, доброту, полет над звездами… Снова осторожное и нежное прикосновение, сильное, беззащитное, преданное, — и это одновременно с тем, что он чувствует ее грудь сквозь рубашку, ее напрягшиеся ноги… Но она никого никогда так не целовала, никого… Представляет ли она, что делает с ним это прикосновение, куда уносит его, представляют ли это ее блестящие огромные глаза, которые сейчас смотрят на него — вплотную, застывшие, жалкие и безжалостные, глаза, перед которыми нельзя врать и с которыми можно только плыть, плыть над висящими внизу звездами, плыть бесконечно, и снова ощущать это прикосновение, эту таинственную и нежную доброту, колдовство двух поверхностей, двух шершавых лоскутков кожи, на долю секунды навечно прильнувших к его губам…
— Нет, Амалия… — он силой вырвался из поцелуя. — Мы не должны этого… Сейчас… По крайней мере сейчас… Амалия… Ну, Амалия… Амалия, я сейчас поеду… На Альпаке… Я поеду, я должен поехать…
— Да, да, конечно, — она жалко улыбнулась. — Как тебя звала мама?
О чем она спрашивает? Как его звала мама? Кронго вспомнил мать — мать в то время, когда ему было пять лет. Округлые негритянские глаза, знакомые добрые губы… Он понимает, почему Амалия спрашивает его сейчас об этом. Вместе с глазами матери в его памяти всплыли все слова, которыми мать звала его маленьким. Маврик… Мавричек… Маврянчик… Тебе не стыдно, Маврик. Иди сюда, Маврик.
— Маврик.
— Маврик? — Амалия проглотила комок в горле, улыбнулась. — Можно, я буду так тебя звать? Иногда?
Вот это он и запомнит — улыбку Амалии и то, как она по-детски неумело спрашивает: «Можно, я буду так тебя звать?»
— Я не знаю, что будет с нами… — она смотрела ему в глаза, и он видел в ее глазах боль. — Вот… ты это умеешь?
Кронго почувствовал прикосновение теплого
металла к ладони, еще не глядя, сжал неудобно прильнувший к руке предмет. Она держит пистолет за дуло, словно боясь совсем передать его ему, и он пытается разглядеть синий блестящий ствол, спусковой крюк, оказавшийся под его пальцами.— Ты умеешь?
— Нет, — он не понимал, почему то, что она передала ему пистолет, успокаивает его, не пугает.
— Он уже заряжен… Нужно только оттянуть вот это… — она легко оттянула предохранитель, и Кронго увидел, что ее пальцы почти без усилия делают это. — Попробуй… Возьми…
Но вдруг все, что происходит, — ложь? Она обманывает его, и ей нужно было только, чтобы он сказал ей о Крейссе? Кронго крепко сжал рукоятку, взялся за металлическую нашлепку над ней, потянул. Пальцы почувствовали, что нашлепка поддается, потом соскользнули. Предохранитель негромко щелкнул. Но, может быть, это даже лучше, потому что и без нее он понимает — он должен был сказать ей и должен поехать.
— Но зачем? Зачем это? — он снова взялся за предохранитель.
Нет, все, что она говорила, не может быть ложью. Но он ревнует ее. Ревнует ее ко всему. И — к пистолету, который она так умело и ловко взяла. Ревнует ее к тому, с чем она так легко и свободно обращается, — к смерти.
— На всякий случай… — она тронула его за плечо. — Я скажу нашим… так, чтобы они… Чтобы они знали, что ты… Они позаботятся… Ты не волнуйся, все будет хорошо… Вот только Альпак. Я боюсь… Если будут стрелять, ты сразу… Сразу на землю…
Кронго наконец удалось оттянуть предохранитель.
— Так?
— Да. И нажать курок, — она обняла ладонями его руку с пистолетом. — А теперь спрячь.
Он поставил предохранитель на место, засунул пистолет во внутренний карман куртки.
— А теперь… — ее глаза стали совсем бессильными. — Уходи… Слышишь, кто-то входит в конюшню… Ты не волнуйся… Скажи Филаб… Твои мальчики… Оба… Целы… А Филаб… Она будет в надежном месте… С мальчиками… Все в порядке… Они у наших… Уходи… Сюда идут… Уходи, милый… Слышишь… Я навоз…
Ее губы дрожали, она вцепилась в его руку.
— Если ты… Если все будет в порядке… Не подходи ко мне, не подходи… Нас не должны видеть… Я сейчас уйду… Незаметно… Уходи, милый, уходи…
Последнее воспоминание — ее растерянные глаза у стены денника.
Закладной сарай был открыт, и Кронго увидел крытую рессорную бричку, в которой он должен был ехать, — старую, одноосную, с низкими деревянными бортами, покрытыми облупившейся зеленой краской. Брезент, натянутый на дуги. Оглобли были заменены привычными для Альпака, ось у колес, втулки и рессоры покрыты свежим дегтем, его резкий душистый запах заглушал остальные — кожи, дерева, лошадей. Амалия уже ушла, думал Кронго, стоя у входа в сарай. Ее наверняка нет уже на ипподроме, и наверняка никто не видел, как она вышла отсюда. Он чувствовал себя лучше. Сейчас нет страха, той отстраненности, которая пугала его, просто он будет думать еще какое-то время о ней… Об Амалии…
— Месси, можно подавать?
Мулельге и Чиано ведут от манежа Альпака. На жеребце хомут с седелкой. Альпак медленно переступает длинными черными ногами, изредка балуясь, дергает головой, пытаясь вырвать уздечку из рук Чиано. Видно, что наступившая жара для него неприятна, Альпак несколько раз присел, недовольный медленным ходом. Каждый раз при этом круглые мышцы его ног в том месте, где черный чулок постепенно пропадал, дробились и вздувались, напряженно перекатываясь под кожей. Но почему Кронго не только мучительно, но и приятно думать, был ли взгляд Амалии, дрожь ее губ, объятье ее рук? И — было ли все это ложью? Или было правдой? Мучительность и сладость происшедшего в деннике, — может быть, он все это только представил себе? Нет, для Амалии это не могло быть привычным, это было нелегкой, мучительной ношей, она еще не знает, не открыла сама себя, не открыла, что она красива и желанна для каждого… Теперь он это знает.
— Проводка хорошо, очень хорошо, — Мулельге, разворачивая Альпака задом, медленно подавал его в сарай между лежащими на земле оглоблями. Хлопнул по крупу. — Глаз веселый, смотрите, какой веселый… Ход ровный, ни зацепов, ни хромоты…
Альпак осторожно тронул губами Кронго за руку, так, что Кронго пришлось отодвинуться.
— Ну, ну, ну… Хорошо, хорошо… — Кронго поднял оглоблю, приладил ее к дуге.
Чиано, шевеля бровями от усердия, осторожно стал закреплять связку. Защемило в груди, и Кронго понял, что это воспоминание о пустоте в глазах Амалии, когда он выходил из денника.