Признание в любви
Шрифт:
— Дорогая, я должен… Совесть не позволит мне вести себя иначе.
— Совесть! Бог мой! Какая от этого польза Филиппу? У этого аристократа нет совести.
— Но у меня она есть. И я мучаюсь от ее угрызений.
— Тогда ты еще больший дурак, чем я думала… Этот человек никогда не поблагодарит тебя, и бедный Филипп — тоже.
— И все же я поступлю так, как считаю правильным.
Нотариус вернулся в гостиную, и через несколько минут служанка принесла вино, однако мадам осталась за дверью.
Вино было мягким и приятным, что свидетельствовало о неплохом вкусе хозяина. Но граф вежливо ожидал, когда тот заговорит, и был удивлен, что нотариус повернулся к нему спиной и отошел к окну.
— Дело в том, монсеньор, — торопливо произнес он охрипшим от волнения голосом, — что я и моя жена не знали, как нам поступить. Мы говорим об этом с тех пор, как узнали, кто именно помог нашему Филиппу в тот тяжелый момент, когда ему пробили голову. По очень странной случайности рядом с ним оказались вы, и по очень странной случайности рядом с ним двадцать лет тому назад оказался я.
Вино немного успокоило раздражение
— Сядьте напротив меня, — попросил он. — И скажите то, что вы хотите сказать.
Нотариус налил себе стакан вина, и руки его при этом дрожали: было очевидно, что он очень нервничает, и монсеньор Эстобан еще более изумился.
— Я думаю, правда заключалась в том, что я и мой брат были истинными республиканцами, — продолжил месье Кадо, — и, хотя мы с женой уехали из Парижа, когда началась революций; в надежде, что скоро все успокоится, мой брат продолжал заниматься деятельностью, которая привела его на очень опасный путь. Я потерял его из виду, да и поддерживать с ним связь становилось все опаснее, и я был потрясен, когда узнал, что в разгар террора он и его молодая жена были арестованы, и брошены в тюрьму.
Он замолчал, но гость его никак не отреагировал. Его молчание красноречиво свидетельствовало, что он уже много раз слышал о подобных вещах, и даже более ужасных, чем то, что случилось с месье Кадо и его братом. Но нотариус, стараясь взять себя в руки, заговорил вновь:
— Я вернулся в Париж на три дня, чтобы найти кого-нибудь из старых друзей среди тех безумцев, которые делали революцию, и попытаться уговорить их освободить моего брата. — Ему хотелось рассказать графу о тех страшных днях — о том, как было опасно выходить на улицу с наступлением темноты, о том, как люди дрожали, ложась в постель, в ожидании стука в дверь, означающего арест и смерть, но он почувствовал, что такие доверительные рассказы не будут встречены с пониманием. Холодное лицо старика по-прежнему оставалось бесстрастным. И нотариус заговорил как можно более непринужденно: — Вскоре я обнаружил, что мои старые друзья либо сбежали, либо убедились в своем равенстве с другими людьми, оказавшись на гильотине. — Месье Кадо, похоже, был уверен в том, что граф должен был обо всем этом узнать. — Дом моего брата находился под стражей, двери были опечатаны Комитетом общественного спасения, а когда я пришел в тюрьму, где находились брат с женой, то узнал, что им уже вынесен смертный приговор, и на мою просьбу повидаться с ними в последний раз мне ответили грубым отказом. Когда я вышел из дверей тюрьмы, ко мне обратилась женщина с маленьким мальчиком. Она спросила, где можно узнать фамилии погибших людей. Я ответил, что такое невозможно — их слишком много. Тогда женщина рассказала мне, что она ищет семью маленького мальчика: разыскала их дом в предместье Сен-Жермен, но оказалось, что он национализирован одним из городских комитетов, и она не отважилась спросить сурового мужчину, охранявшего вход, что случилось с его владельцами. «Я не знаю, что мне делать с ребенком, — призналась женщина. — Я обещала позаботиться о нем его няньке, видите ли, когда та умирала у меня на руках. Она умоляла меня отвезти мальчика в Париж, в его семью, и я пообещала, что сделаю это в следующий раз, когда муж отправится на рынок с овощами». Эта женщина оказалась женой фермера; очень бедного человека, им редко удавалось собрать излишек для продажи, но все-таки вчера они приехали в Париж и остановились у брата ее мужа, зеленщика. Но теперь им надо возвращаться назад — после того, как муж продаст товар, а она — пристроит ребенка. Затем жена фермера изложила мне путаную историю о том, что этот мальчик был внуком аристократа, бежавшего за границу и оставившего свою семью в пригородном замке, из которого она была вынуждена уехать, потому что на них двинулась разъяренная толпа простолюдинов. Леди отправились в Париж на трех каретах, и вторая карета, в которой ехал мальчик со своей нянькой, к вечеру второго дня куда-то пропала. Нянька сказала жене фермера, что сначала она думала, будто кучер по ошибке свернул не в ту сторону, потому что надвигалась ночь и по дороге, по которой они ехали, шли толпы людей, но через некоторое время кучер остановил лошадей, спрыгнул с козел и приказал ей с ребенком выйти из кареты. «Бегите в лес, — велел он, — если не хотите, чтобы вам перерезали горло». Испуганная девушка схватила ребенка, спряталась среди деревьев и стала смотреть, что делает кучер. Вместе с грумом он стал распрягать лошадей, к ним присоединились две женщины, которым доверили фамильные драгоценности, и скоро все четверо ускакали верхом, захватив с собой сокровища.
Нянька мальчика была деревенской девушкой, и у нее не было денег. Она не отважилась искать дорогу в Париж в темноте, поэтому завернула ребенка в платок и осталась ночевать с ним в карете. Утром она отправилась в путь с измученным от усталости и голодным ребенком.
На этом месте Кадо остановился и взглянул на Эстобана. Тот отставил в сторону недопитый бокал и прикрыл глаза рукой. Кадо продолжил:
— Жена фермера сказала мне, что она не знает, как долго девушка с ребенком шла по дороге, пока не оказалась возле их фермы, но думает, что несколько месяцев, время от времени умоляя попутчиков помочь ей подвезти ребенка или выпрашивая еду у хозяев ферм, которые еще сохранились на их пути. Иногда она останавливалась и работала неделю или две, чтобы как-то прокормиться, иногда им приходилось есть репу, которая росла на полях, и мальчик несколько раз страдал от приступов дизентерии. Когда нянька с ребенком дошли до их фермы, они разрешили им переночевать в сарае на сене, но утром к ним пришел мальчик и сказал, что его няня спит и он не может ее разбудить. Жена фермера поспешила в сарай и увидела, что девушка покрылась сыпью и лежит без сознания. Добрая женщина, несмотря
на то что у нее самой были дети, взяла к себе мальчика. Она сожгла его лохмотья, выкупала, дала ему одежду своих детей и держала у себя дома до тех пор, пока девушка через несколько недель не умерла. К этому времени мальчик ожил и повеселел: он радостно бегал босиком по полям, помогал сыновьям хозяйки пасти коз, а дочерям — кормить гусей, и стал уже казаться новым членом семьи, пока, как я уже сказал, они не собрались в город везти на продажу овощи. И что мне было делать? Что бы вы сделали на моем месте, монсеньор? У женщины были собственные дети, и лишний рот стал бы для ее семьи большой обузой. А у меня не осталось родных, потому что моего брата и его жену казнили, поэтому я решил взять мальчика, отправить его к моей жене в деревню, затем решить, как нам найти его родственников.Я вывез его из Парижа на дилижансе на следующий день, и он остался с нами. У нас не было своих детей, и мы стали звать его племянником, дав ему имя моего погибшего брата — Филипп. Мальчик ничего не помнил из своего прошлого, за исключением того, что родители его погибли во время террора, и так он стал моим племянником и моим приемным сыном.
Нотариус заметил, что граф по-прежнему прикрывает лицо рукой, и подумал, что старик, возможно, не такой бесчувственный, как ему казалось.
— Не думайте, что я не пытался найти его родственников, — мягко поведал месье Кадо. — Я сделал все возможное, что было в моих силах, чтобы их найти. Но семья его матери погибла — маркиз де Арблон был арестован во время сентябрьской бойни и разрублен на кусочки за стенами аббатской тюрьмы. Его отец и дядя умерли, а дед исчез. Думали, что он уехал в Англию — на беспалубном судне, говорят. Я ездил в Англию, хотя это было нелегко, наводил справки у старого епископа Сент-Пола в Лондоне, который знал почти всех эмигрантов, и он послал меня к одной пожилой леди и ее мужу, жившим в крайней бедности в двух комнатах на улице Джордж-Филдс. Старая леди оказалась парализована и не смогла мне ничего сказать, муж ее умер от голода за неделю до моего приезда, а служанка-бретонка плюнула мне в лицо и сказала, что старая леди была последней в этой семье. «Остальных вы убили, — заявила она. — И после этого вы пришли их расспрашивать? Неужели вам этого мало? Или вы хотите отвезти ее во Францию и отправить на гильотину?» Никогда не забуду ее лица, когда она говорила эти слова… Я не спросил ее о мальчике. Я почувствовал, что у нас ему будет лучше, чем могло бы быть в этом убогом жилище, и, кроме того, мы все больше любили его. — Он замолчал и сделал глоток вина.
— Фамилия его семьи? — сурово спросил монсеньор Эстобан.
— Ваша собственная фамилия, монсеньор граф.
— Значит, Филипп мой внук?
— Да, монсеньор, я в этом полностью убежден.
— И вы говорите, что он ничего не знает об этом?
— Ничего… Я сказал уже о том, что я не знал, как поступить.
— На мой взгляд, вы могли поступить очень просто…
Нотариус бросил быстрый взгляд на хмурое лицо старика.
— Вы считаете… что я должен был рассказать ему?
— А какой другой путь вы могли еще выбрать?
— Но, монсеньор… — Нотариус воздел руки, глаза его наполнились слезами. — Мы растили его как сына… Он добропорядочный француз — не республиканец, не роялист, — душевный и добрый… Он станет прекрасным адвокатом, если преодолеет свою раздражительность, которую обрел на войне из-за ранения в голову. Филипп станет преуспевающим, уверенным в себе, довольным… А что можете предложить ему вы, монсеньор граф? Ответьте, пожалуйста!
В словах его слышалась скорее боль, чем вызов, а за ними скрывалась страдальческая любовь к ребенку, которого они с женой взяли в свой дом двадцать лет назад, но граф думал не о них, а о своем внуке, Филиппе.
Он вспоминал партии в шахматы, тонкие руки лейтенанта, переставляющие фигуры, и лицо, которое было таким же красивым, как и лицо его сына, и ясный, острый ум молодого человека, способный охватить более широкие горизонты и более сложные представления, чем ум обычного стряпчего. Но что на самом деле он мог предложить Филиппу в обмен на эту буржуазную жизнь? Разрушенное поместье, ничего не значащий титул и доход, полностью зависящий от прихотей монарха, сидящего на троне, а со временем, возможно, — и горькие сожаления о том, чего он никогда не знал.
Монсеньор Эстобан вспомнил о детях эмигрантов, живших в Англии, и больших надеждах, которые возлагали на них родители после возвращения домой, — эти надежды обернулись пустыми почестями, оказанными новой Францией. Когда он умрет, Филипп станет графом де Эстобаном, но какая польза будет ему от этого? Он испытает лишь чувство горечи. Графу пришло в голову, что лучше бы его внук был крестьянином, а не буржуа — этот класс был особенно ненавистен ему и людям его круга. Но, сидя в уютной гостиной, затененной зелеными листьями винограда, слегка колышущимися под легким ветерком, монсеньор Эстобан почувствовал, что мысли его текут все медленнее и больше он ни в чем не уверен. Старость наступала, усталость все больше охватывала его, и ум утратил свою остроту: ему требовалось много времени, чтобы принять какое-то решение. Он хотел бы посоветоваться с кем-нибудь по такому важному делу, но советоваться было не с кем. Решать должен был только он.
Монсеньор Эстобан и горе были теперь давними знакомыми, или даже старыми друзьями, но ему не хотелось, чтобы на пути его внука встали сожаления о потерянном богатстве, исчезнувших поместьях, бывшем величии, которых он не знал. Пусть идет своим путем.
И тогда он громко, будто отвечая на собственные мысли, сказал:
— Для меня и людей моего круга главным всегда было: «Да здравствует король!» — это и сейчас остается главным, но для Филиппа и его детей главное будет: «Да здравствует Франция!» — и это, может быть, гораздо лучше. Кто может сказать? — Он чопорно поднялся на ноги. — Вы хранили ваш секрет двадцать лет, месье Кадр, сможете ли вы сохранить его дальше?