Признания авантюриста Феликса Круля
Шрифт:
Так говорил со мной Махачек. Нельзя не признать, что следствием этого многозначительного разговора на первых порах явилось известное снижение моего жизненного уровня.
Я снес свою ливрею обратно на склад и взамен получил только белую куртку, к которой мне пришлось незамедлительно прикупить пару брюк, так как я ни в коем случае не хотел занашивать на работе брюки от своего парадного костюма. Эта работа — то есть предварительная очистка использованной посуды, заключавшаяся в том, что я сбрасывал остатки в большой чан, — была довольно неприятна по сравнению с моим прежним, как-никак, более благородным занятием и по началу вызывала во мне брезгливое отвращение. В мои обязанности входила и помощь судомойкам. Подвязавшись белым фартуком, я нередко участвовал в вытирании посуды, после того как она уже прошла разнообразные стадии мытья. Таким образом, я как бы стоял в самом начале и в самом конце этого восстановительного процесса.
Делать bonne mine [107] по отношению к неподобающей работе и держаться на равной ноге с теми, кому она вполне подобает, нетрудно, если ты все время твердишь себе: «Это временно». Я же был так
107
довольное лицо (франц.)
Итак, на следующий же день я в полной парадной форме дебютировал в зале, в этом огромном чертоге, торжественном, как храм, чертоге с каннелированными колоннами, золотые капители которых поддерживали потолок, с пышными красными драпри на окнах, с красноватым светом бра и бесконечным множеством столиков, покрытых белоснежными скатертями и украшенных орхидеями, вокруг которых стояли белые лакированные стулья, обитые красным бархатом; столики сияли белизной салфеток, сложенных веером или пирамидкой, серебряными приборами и бокалами из тончайшего хрусталя, несшими почетный караул вокруг сверкающих ведерок или легких корзиночек с торчащими из них горлышками бутылок (вина подавались облеченными специальными полномочиями кельнерами с цепью на шее и в маленьком фартучке). Задолго до того как начали появляться к завтраку первые гости, я уже был на месте, расставлял приборы, раскладывал меню и не упускал случая, в особенности когда отсутствовал ведавший определенным количеством столиков старший кельнер, к которому я был приставлен, с подчеркнутой радостью приветствовать гостей, пододвигать стулья дамам, вручать им карточки, наливать воду, словом, независимо от моей личной симпатии или антипатии, деликатно напоминать им о своем присутствии.
Но мои права и возможности в этом смысле были, увы, ограничены. Заказы принимал не я и не я приносил блюда из кухни; моим делом было только убирать грязную посуду после entremets [108] , а перед десертом при помощи щетки и плоского совочка сметать со стола крошки. Другие, более высокие обязанности были препоручены моему superieur [109] — человеку уже немолодому, с сонной физиономией, в котором я тотчас же узнал того кельнера, что сидел со мной за столом в первое утро и оставил мне свои сигареты. Он тоже вспомнил меня и, воскликнув: «Mais oui, c'est toi!» [110] , — сделал какой-то отстраняющий жест, ставший, как выяснилось впоследствии, характерным для его отношения ко мне. С самого начала он не столько командовал и руководил мной, сколько старался оттереть меня от работы, так как отлично видел, что клиенты, и в первую очередь дамы — старые и молодые, подзывают меня, а не его, чтобы спросить какую-нибудь приправу — английскую горчицу, уорчестерский соус, томатный кетчуп, то есть то, что в большинстве случаев являлось только предлогом подозвать меня, с удовольствием выслушать мое: «Parfaitement, madame, tout de suite, madame» [111] , наградить меня ласковым: «Merci, Armand» [112] и тут же, без всяких видимых оснований, скользнуть по мне прозиявшим взглядом. Через несколько дней, когда я хлопотал около подсобного столика, помогая Гектору снимать с кости филе камбалы, он вдруг сказал:
108
легкого блюда (франц.)
109
старшему (франц.)
110
Ну да, это ты! (франц.)
111
отлично, мадам, сию минуту, мадам (франц.)
112
благодарю, Арман (франц.)
— Они-то, конечно, хотели бы, чтобы ты им подавал приправу, au lieu de moi. Toute la canaille friande! [113]
Влюблены в тебя как кошки. Конечно, ты меня скоро выживешь и получишь эти столы. Ты ведь здешний аттракцион — et tu n'as pas l'air de l'ignorer [114] . Бонзы это уже смекнули и на все лады тебя выдвигают. Слышал ты — ну да, конечно, слышал, — как мсье Кордонье сказал шведской чете, с которой ты так мило разговаривал: «Joli petit charmeur, n'est-ce pas?» Tu iras loin, mon cher, mes meilleurs voeux, ma benediction [115] .113
Вместо меня. Этакие сластолюбивые паршивки! (франц.)
114
и по тебе видно, что ты это знаешь (франц.)
115
«Он очень хорош, этот чародей, правда?» Ты далеко пойдешь, голубчик, — прими мои лучшие пожелания и мое благословение (франц.)
— Ты преувеличиваешь, Гектор, — отвечал я. — Мне надо еще многому от тебя научиться, прежде чем тебя оттеснять, если бы это вообще входило в мои намерения.
Но тут я сказал не полную правду. Ибо на следующий день в обеденное время, когда мсье Махачек, пододвинув ко мне свой живот, остановился подле меня таким манером, что наши лица оказались обращенными в разные стороны, и шепнул мне уголком рта:
— Недурно, Арман! Вы работаете недурно! Советую повнимательнее приглядываться к тому, как подает Гектор, если, конечно, в ваши интересы входит этому научиться.
Я ответил, тоже вполголоса:
— Очень вам благодарен, таите, но я уже сейчас могу самостоятельно обслуживать клиентуру, и лучше, чем он. Я этому обучен, прошу прощенья, от природы. Не смею вас просить устроить мне пробу, Но когда вам угодно будет это сделать, вы убедитесь, что я говорю правду.
— Blagueur! [116] — сказал он с коротким смешком, от которого его живот колыхнулся; при этом Махачек еще глянул на какую-то даму в зеленом платье с искусно зачесанными кверху белокурыми волосами, подмигнул ей одним глазом, мотнул головой в мою сторону и удалился своими мелкими, подчеркнуто эластичными шагами, на прощанье еще раз колыхнув животом.
116
Шутник! (франц.)
Вскоре я с несколькими из моих коллег стал еще дважды в день обслуживать клиентов нижнего кафе. Затем на меня возложили обязанность там же сервировать вечерний чай. Так как Гектора тем временем приставили к другой группе столов в большом зале, а мне достались те, которые я сначала обслуживал как помощник, то работать мне приходилось, можно сказать, сверх сил, и вечерами после тяжкого и многообразного дневного труда, когда я подавал кофе, ликеры, соду-виски и липовую настойку, я себя чувствовал до такой степени усталым, что сердечность моего общения с клиентами как-то сникала, обаятельная упругость движений грозила размякнуть, а улыбка мало-помалу превращалась в болезненную и застывшую гримасу.
Но после ночного сна моя жизнеспособная натура вновь обретала радостную свежесть, и я неустанно бегал между малым залом ресторана, буфетной и кухней, торопясь разнести гостям, которые не требовали подачи в номер и не любили завтракать в постели, чай, овсяную кашу, засахаренные фрукты, печеную рыбу и блинчики с вареньем. Покончив с этим, я мчался в зал, чтобы вместе с приданным мне в помощь олухом накрыть свои шесть столов ко второму завтраку, то есть расстелить скатерти поверх сукна и расставить приборы. А с двенадцати часов я уже не выпускал из рук записной книжки, принимая заказы от начинавших стекаться гостей. Я прекрасно постиг искусство мягким, сдержанно скромным голосом, как и подобает кельнеру, давать советы колеблющимся и ставить на стол кушанья с таким внимательным, заботливым видом, словно я оказываю услугу близкому и дорогому мне человеку. Согнувшись и держа одну руку за спиной — традиционная поза вышколенного кельнера, — я ставил на стол блюда, успевая между делом одной только правой рукой разложить в изящных и продуманных комбинациях для тех, кто любит такие услуги, ножи и вилки, и не раз замечал, что мои клиенты, и в первую очередь клиентки, с приятным удивлением смотрят на эту руку, столь не похожую на руку простолюдина.
Поэтому ничего не было удивительного в том, что меня, как выражался Гектор, «выдвигали», учитывая благосклонность к моей особе пресыщенной клиентуры этого заведения. Меня, так сказать, с головой выдали их благосклонности, предоставив мне самому усиливать ее льстивой услужливостью или же умерять скромной сдержанностью.
Для того чтобы не замутить воссоздаваемого в этих воспоминаниях представления о моем характере, я должен пояснить к своей чести, что никогда в жизни не извлекал тщеславного и жестокого удовольствия из страданий тех, в ком моя особа возбуждала желания, которые я, в силу присущей мне житейской мудрости, отказывался удовлетворить.
Страсть, объектом которой мы становимся, не будучи сами ею затронуты, может внушить натурам, несхожим с моей, холодность и пренебрежение, ведущие к попранию чужих чувств. Но у меня все было по-другому. Я относился к таким чувствам с неизменным уважением, сознавая свою невольную вину, заботливо щадил тех, кого они поразили, старался их умиротворить, внушить разумную покорность. В подтверждение сказанного хочу привести два примера из того периода, о котором идет речь: случай с маленькой Элинор Твентимэн из Бирмингама и с лордом Килмарноком, отпрыском знатной шотландской семьи, — ибо обе эти драмы разыгрались одновременно и каждая на свой лад явилась для меня большим соблазном прежде времени свернуть с прямого пути на одну из тех боковых дорожек, о которых говорил мой крестный Шиммельпристер и которые, разумеется, требовали самого тщательного обследования и дознания, куда они ведут и где обрываются.