Призраки бизонов. Американские писатели о Дальнем Западе
Шрифт:
— Смотри, — сказал он, крутя сигарету, — вон всюду следы, прямо как целое войско прошло! — Он, по-видимому, думал, что остановка произошла затем, чтобы проверить его. Говорил он с Джилом, потому что Джил оказался рядом, но кто слушает, ему было совершенно безразлично.
Уж насчет следов-то он был прав; разъезжать и высматривать их надобности не было. Тропу изрыли глубокие вмятины, причем, совсем свежие, втоптанная в грязь молодая трава еще не распрямилась.
Мэйпс сделал шагов тридцать-сорок, затем пересек дорогу и пошел обратно по другой стороне. Подойдя к Тетли, что-то ему сказал и сел на лошадь. Тетли кивнул — я так и видел его улыбочку:
— Амиго прав. Следы свежие. Первые за эту весну. Сколько голов, конечно, не определишь…
— Сорок, — сказал Амиго и обвел нас взглядом.
— Вполне возможно, — сказал Тетли. — Всадников было трое. Они оставили следы в том и в другом направлении. — Мы все кивнули, словно этим вопрос исчерпывался. Тетли объехал нас, чтобы снова оказаться в голове; Мэйпс, Мамаша-Грир и Уайндер последовали за ним, и Гэйб Харт тоже. Фернли еще раньше проехал вперед по главной дороге и поджидал там в одиночестве, наблюдая, как Тетли и Мэйпс ломают из себя штаб-офицеров, но теперь он дал им себя обогнать и примкнул к нам, остальным. Я переместился ближе к центру нашей конной толпы и, когда мы растянулись цепочкой, оказался рядом с молодым Тетли.
Очутившись в тени, под горой, все почувствовали: надо спешить — час уже поздний. Мы снова перешли на рысцу и так доехали до поворота, откуда открылся в вышине перевал. Тут дорога сразу же пошла круто вверх, так что пришлось спешиться. Рыхлая луговая дорога превратилась в горную тропу, твердую и каменистую, с осыпающейся галькой, с глубокими руслами ручьев, теперь пересохшими. Лошади цокали копытами и оступались, на подъеме ритм движения был замедлен и прерывист. По краям, где дорогу развезло от просачивающейся воды, грязь уже начала застывать к ночи.
Спаркс затянул один из своих наводящих тоску псалмов; его звуки долетали до нас сквозь топот и ржание лошадей, сквозь шум потока, стремительно проносящегося внизу, справа. Я заметил, что при первых же звуках псалма молодой Тетли вздрогнул и ссутулился. Но, может, только от ветра. Дуло на перевале несусветно. Я оглянулся на Спаркса. Никого рядом с ним не было, и ехал он, схватившись за шею лошади и крепко сжимая длинными ногами ее бока, чтобы не сползти. Но он не обращал внимания на все эти неудобства — думал о чем-то своем. За ним следовали Дэвис, братья Бартлеты, Мур, Джил, да еще двое ковбоев, неизвестных мне, если не считать, что один из них играл сегодня в покер за последним столом в салуне у Кэнби. Скорее всего, обернулся я назад, чтобы не пялиться на молодого Тетли, и все же не удержался, снова посмотрел. В седле он держался уверенно, только для ковбоя как-то очень уж мешковато. Худой, очень молоденький на вид парень. При этом освещении лицо его казалось белым пятном с большими тенями вместо глаз. Черные волосы свисали сзади на ворот рубашки. Я еще раньше, пока было светло, заметил, какие они у него тяжелые и блестящие, будто маслом смазанные. Вид сиротливый и печальный. Я понял: он не знает, кто я такой.
— Ветер какой холодный, — начал я.
Он поглядел на меня, будто я сообщил что-то важное. Потом сказал:
— Ветер — пустяки! — и снова уставился вперед.
— Может, и так. — Я не знал, куда он гнет, но, если у него явилось желание поговорить, мой ответ не был тому препятствием.
— Не в ветре дело, — сказал он, будто я ему возражал. — Нельзя охотиться на людей, как волки на зайцев, и ничего при этом не чувствовать. Обязательно зверю уподобишься. Да что там зверю. Хуже!
— Не одно
и то же. У нас причины есть.— Никакой разницы, — оборвал он меня. — Разве это искупает нашу вину? Я бы сказал, усугубляет. Волки хоть не выискивают оправданий. Мы считаем себя высшими существами, а делаем то же самое: охотимся стаями, как волки, прячемся в норы, как кролики. Те же гнуснейшие повадки…
— И все-таки есть разница. Есть у нас преимущество перед волками и зайцами.
— Ты хочешь сказать, что мы имеем над ними власть? — сказал он с горечью.
— Да, власть! И над волками, и над зайцами, и над медведями, между прочим, тоже.
— Ну, конечно, в уме-то нам не откажешь, — сказал он все так же горестно. — Никакой разницы я не вижу, — вдруг выкрикнул он, — на уме у нас только одно — власть! Да, конечно, мы на них страху хорошо нагнали, на всех, кроме домашних тварей, которые вообще у нас пикнуть не смеют. Шишки мы на ровном месте, а весь шар земной под себя подмяли!
— Сегодня мы не на зайцев охотимся, — напомнил я.
— Не на зайцев, на себе подобных. Волк такого себе не позволит, даже самый шелудивый койот. К этакой вот мы охоте теперь пристрастились: на себе подобных. Ничто другое кровь нам уже не горячит.
— Охота на людей не такое уж частое дело. И большинство участия в ней никогда не принимает. Обычно люди отлично уживаются…
— Ну, конечно! Мы ж все братья, трудимся для других, страдаем друг за друга, восхищаемся друг другом. У нас действуют законы стаи, и мы мастера придумывать им достойные названия.
— Ну, ладно. Только чем уж так плохи эти, как ты говоришь, законы стаи? Они свойственны людям, никуда не денешься.
— Ошибаешься. Они нужны, только чтобы стаю вместе держать. Слишком страшно охотиться друг за дружкой в одиночку, только и всего. Охотиться можно не только с ружьем, — прибавил он.
Это мне что-то очень уж мудреным показалось. Я промолчал.
— Думаешь, я загнул? — спросил он с яростью. — Ничего подобного! Еще мягко сказал. Все мы теперь только о власти и мечтаем. Мы бы и со стаей разделались, если бы смелости хватило. Да вот не хватает. И потому мы всякими хитрыми уловками используем стаю в своих кровожадных целях. Лошадей и скот уже поработили. Теперь норовим друг друга поработить, превратить людей в домашнюю скотину. И сжирать, когда понадобится. Чем меньше стая, тем крупнее доля.
— Вообще-то люди живут тихо и мирно, а тебя послушать, так все готовы горло друг другу перегрызть.
— Тихая жизнь, говоришь? Мирная? Ладно. Возьми самую что ни на есть тихую жизнь, самую мирную. Взгляни на вещи, которые творятся вокруг изо дня в день, — мы их уже не замечаем, вроде как старую мебель — взгляни на женщин, заглянувших на чашку чая к соседке или приятельнице. О чем они говорят? Подругам кости перемывают, верно ведь? И что им как маслом по сердцу? Что они запоминают? Что, вернувшись домой, мужьям рассказывают?
— Я в женских делах не разбираюсь, — сказал я.
— А это и не нужно. Да и знаешь ты… Сплетни, грязные сплетни, вот от чего они загораются, от чего начинают взахлеб тарахтеть, друг друга перебивая, или шептаться по секрету, будто под недруга подкапываясь. Ведь нет ничего слаще, чем узнать про приятельницу такое, что повредит ее репутации: заглядывается она на кого-то, или там готовить не умеет, или дома у нее грязно, или детей иметь не может, или, еще того хуже, может, да не хочет. Тут уж им просто праздник! И знаешь, почему? — Он резко повернул ко мне бледное, с едва различимыми чертами лицо.