ПРО_ЗАмерший мир
Шрифт:
У пруда я вижу, как они отдыхают. В воде отражается солнце. В голубом белеют кувшинки. Заметив меня, мама улыбается. Дальше мы идем молча. Нам не о чем говорить. В сухой траве прыгает саранча. Живот крутит от голода. Когда мы дойдем – каждый пойдет своей дорогой, ведь дорог очень много. Эти дороги ничто не связывает. Что может дерево среди молочных людей? Стать деревянной фигуркой. Бревном в стенах дома. Идолом, игрушкой, скалкой, миской, книгой.
Когда солнце садится, мы выходим к деревне. Мама говорит, что из деревни можно добраться до города. А еще здесь есть какая-то знахарка. Знахарка давала маме травяное лекарство, чтобы мы выросли счастливыми. Один из домов стоит с края, у забора пасется корова. Узорчатый домик ярко-зеленого цвета,
– Нам нужны врачи, у вас есть врачи? – спрашивает мама.
Женщина шарит глазами по воздуху, смотрит мимо. Корова подходит к фиалкам и тянет к ним толстый язык.
– Нам нужен автобус в город, – говорит мама громче.
– Зорька, фу! – кричит женщина. Корова оборачивается, смотрит грустными глазами.
Женщина поднимает стакан с молоком, пьет. На губах у нее белый след.
– Мака-а-а-р-ар! – кричит женщина, глядя сквозь наши головы.
– Вы нас не видите, – шепчет мама.
Женщина закрывает окно, скрипит дверью. Выходит на крыльцо, смотрит с прищуром и хитрой улыбкой, ставит на бока руки. В соседском доме кричит петух. Я оборачиваюсь: через ромашковое поле идет мужик, на плече у него коса. Коса блестит на закатном солнце. Все вокруг краснеет, будто смотришь через цветное стекло. Из неба падают редкие, легкие капли. Холодно шелестит трава.
– Нам надо уходить, – говорю я, глядя на сестру. – Мне надо уходить.
Лицо у нее совсем бледное. Она поднимает прямую руку. Вместо указательного пальца тянется ивовая веточка. На ней пушистые, в желтых крапинках, соцветия.
Нога стояла в углу за телевизором. Иногда я тайно извлекала ее оттуда, пока взрослые не видели, и разглядывала. Тумбочкой для телевизора служил старый чемодан, сам по себе довольно интересный – большой, с двумя огромными пряжками. Он был поставлен на попа и укрыт салфеткой – символом окончательной победы оседлой жизни над кочевой. На салфетку был водружен телевизор. А нога стояла в самом углу за ним.
Мне нравилось в ней все – что она была такая огромная, от ступни до самого бедра. Что она была в кожаном футляре. В извлечении ее из футляра была какая-то тайна. Открывалась крышка и показывалось гладкое, отполированное основание. Потом можно было вытащить ее всю и играть с застежками.
Когда в клубе поэтического анализа (я увлекалась) мы изучали литературные тропы – метонимию и синекдоху как ее частный случай, – эта отполированная нога все время крутилась в моей голове как пример замены целого – человека, моего деда – его частью, протезом в углу за телевизором. А когда я была в Америке по обмену, в семье, где я жила, на каминной полке стоял аккуратный сосуд «здесь наша мама».
Я никогда не видела деда. Он умер за восемь лет до моего рождения. Дед в моем представлении собирался по частям. Однажды я вытащила с полки старую коробку с диафильмами, открыла ее. Среди баночек с пленками лежал пакет из-под молока с отрезанным верхом. В него были сложены сокровища, связанные с дедом: краски в плоской жестяной коробке, очки в футляре – я надевала их, и мир расплывался, они были мне велики и падали. Его удостоверение художника.
Катя Брезгунова
Нога
Я часто разбирала и раскладывала эти сокровища, примеряла очки, примеряла на себя этого человека. Постепенно добавлялись кусочки мозаики. Был художником. Был геологом. Умел шить рубашки и трусы. Готовить. После развода дети остались с ним. Любил жену. А она его? Я никогда не узнаю. Воевал. Трое суток в горе трупов, в вагонетке. Ожил. В конце жизни война проснулась в его голове. Попал в психушку.
Сбежал. Бросился
под поезд. Папа ходил опознавать его в морг. Папе было двадцать два тогда.Папа очень хотел мальчика, а родилась я. Сначала я думала, дело во мне. Но нет, дело было в нем. Он хотел мальчика, чтобы назвать его Михаилом, чтобы продолжилась дальше линия трудновыговариваемых кареглазых мужчин: Константин Михайлович – Михаил Константинович – Константин Михайлович – Михаил Константинович… Но тут вклинилась я и сломала этот ритм.
Когда было популярно играться с face app и все преобразовывали себя в женские или мужские сущности – я тоже поддалась. Попробовала. Загрузила свою фотографию. Нажала на кнопочку преобразования. Вздрогнула. С экрана телефона на меня смотрел дед.
Их собрали в старом большом кабинете. Душно и пахнет потом. И страхом – он в полиции пахнет как смесь чеснока, водки, дешевых сигарет и мятнои жвачки. Львович матерится и три раза в минуту произносит «ка-та-стро-фа!». А она только и думает, что уже пять лет носит эту ужасную неудобную форму, а ее муж, Никитка, так ни разу и не попросил трахнуть ее в неи. Они не использовали наручники. Дубинку. Ничего. Только какои-то слюнявыи, простои, безголосыи секс. И вот Львович говорит, что их отделу конец. Все вздыхают и прячут глаза. Это нам конец, Никитка, решает она. Хрен с ним, с отделом.
В Инстаграме утром советовали благодарить мир за то, что он нам дал. Она закрыла глаза и попыталась сказать «спасибо». Кому? Чему? Первое же воспоминание – ванная, стеклянная полочка у зеркала, на неи – его спреи для носа, на белоснежном стволе – кусочек козявки. К глазам подступили слезы, к горлу – рвота. Так что все благодарности она смыла в унитаз.
Работать будет некому, Львович, так что да, грози еще, напишем мы все заявления, и чо? Кто сюда припрется? С раионов наберут? Макс был экскаватором, он пер и делал как надо. И вот Макса больше нет. На него теперь повесят все, что можно, и хищения внутренние, сто процентов. А могли бы похоронить по-человечески. Запретили они, блин, приходить. Как тут не двинуться? Если даже Макс не выдержал. Сучья работа. Лежит он теперь с простреленнои головои в деревянном ящике, в земле, один, и ничего, ему все равно, он сумел всех послать, сумел уити как-то даже красиво, а им что – продолжать мариноваться, слушать про ка-та-стро-фу, выживать, блин.
Она трет пальцами ключ от машины, такои холодненькии, как и брелок «мерседеса», и это металлическое спокоиствие вызывает зависть. Почему я не кусок железки? Не ключ, не нож, не ржавая арматура, почему мне не хоть бы хны? Не могу наплевать на Никиту, не могу написать заявление, уехать в Москву, наити себе мужика с баблом, гонять по барам, не знаю, что там еще делают, в театры ходить? Я не металл, я детская противная игрушка, которую сжимают в ладони, и она отвратительно надувается, вылезает сквозь пальцы. Пыжится.
Николай Андреев
Вещдок
Львович отправляет всех за листочками. Как в школе, сука. Напишем, напишем, не ссы, начальник. Только ты же их в ящике запрешь. Ну, может, пару человек турнешь для показухи. Проведете вашу сраную внутреннюю проверку, которая выявит, что леитенанта Белоусову бесит муж, что леитенант Белоусова с ума сходит от желания подчиниться крепкому мужику, коим гражданин Белоусов не является, что леитенанта Белоусову ни черта не заводит стрижка из барбершопа, просмотры «Игры престолов», скачаннои с нарушениями законодательства РФ, привычка закрывать крышку унитаза, поездки на дачу к родителям, и вообще, вся жизнь леитенанта Белоусовои – это коровья лепешка дерьма, которая медленно засыхает и привлекает только мух.