Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И вот я уже мчался к Улитке, нырял в метро на острове Декабристов и выныривал на Невском проспекте, догонял как раз пересекающий его трамвай, тринадцатый номер, и Садовая улица, несчастная, обнищалая Садовая, на которую глаза бы не смотрели, казалась дорогой в рай, вот и Никола Морской – как хорошо она говорила про его купола: «Это золотые капли неба...» Вот уже и Лермонтовский проспект... Как грустно, пусто, разоренно здесь, какая глухая привычная бедность, как уныло, как привычно серо мы живем, и все потому, что не знаем, что можно жить иначе, не верим в себя, в свои силы – вот и влачим жалкое существование. Но нет уж, я не из вашей компании, я еще за себя постою! Вот и розовый дом ее цвета детской фланели. Окошки светятся, и ее – с краю – тоже светятся, переливаются, но я боюсь в них заглянуть: будь что будет, если она не одна, если ОН там – то это развязка. Вот и прекрасно. Все надо делать вовремя. Но еще можно повернуть назад. Еще можно ничего не знать. Можно не сталкивать лбами то, что сталкивать не нужно. Но рука моя уже тянется к звонку, и я звоню, я звоню своей серией звонков – коротких и длинных

и по замыслу веселых, – пусть ей будет известно, что это я, и, если нельзя, пусть не открывают, затаятся пусть. Не стану же я ломиться в дверь. Не стану. Сделаем вид, что их нет, ее нет. Она ушла, а свет забыла погасить. Она человек рассеянный. Свет есть, а ее нет, и я уйду. Но тут же в коридоре раздался шорох, и дверь, большая, тяжелая, обитая железом и покрашенная сочной коричневой краской, жженой сиеной, резко и широко открылась, будто меня ждали. За ней стояла Улитка – без улыбки, без удивления, без недовольства.

– Я мимо пробегал, – сказал я, – гляжу, свет. Я на пять минут, согреюсь – и дальше.

– Проходи, раздевайся, – сказала Улитка. Она была сдержанна, но не холодна. – Я знала, что ты придешь.

Не помню, о чем мы говорили. Наверно, ни о чем. Я пришел, этого было достаточно. И никого-то здесь, кроме меня, не было. Впрочем, о НЕМ мы, кажется, все же поговорили. Да, ему всего двадцать три... «Он выглядит на тридцать пять», – сказала Улитка. Это его она и называла натурщиком. И с приятелем по ресторанам – тоже он. И это он занимал у нее большую сумму денег и отдал с опозданием на месяц. В общем, она здорово понервничала – ведь он мог и не отдать. Как так? А так – сказал бы: «Ничего, деточка, я у тебя не брал. Где свидетели?» Но он оказался порядочным человеком. Хотя после этой истории она думает о нем хуже. И все-таки возврат денег она ставила ему в заслугу. Я извинился и сказал, что этого не понимаю. Что есть понятия чести и так далее. Но она сказала, что это, наверно, в моем поколении так, а в ее – совсем иначе. Возвращение денежного долга было для нее как бы подтверждением, что, пусть ненадолго, но судьба свела ее все-таки с порядочным человеком. Наверно, Улитке была небезразлична его порядочность. Косвенно она как бы оправдывалась передо мной за прошлое. Значит, я был для нее авторитетом, безотносительно к тому, как складывались мои собственные отношения с ней.

Разговор этот придал мне силы и уверенности, и я выдержал свою роль до конца – побыл недолго и как бы заспешил дальше, по делам. Как много у меня дел, помимо Улитки, как много интересных дел! Как страшно я занят! Но вот выкроил минутку. Заскочил.

– А ты приходи, – сказала она. – Я могу дать тебе ключ. Что бы там ни было, ты приходи, ты возвращайся. Хорошо?

Я кивнул ей, я взял ее за руку, я поднес ее к губам.

XV

– Как ты думаешь, – спросил я когда-то свою бывшую жену. – Бог следит за нами? Он знает про нас с тобой? Наказывает? Поощряет? – это было время нашей предразводной маеты, когда нам обоим было тяжело и больно.

– Даже если он есть, – ответила жена, – думаю, ему на нас наплевать.

– Что, мы не заслуживаем его внимания? – обескуражено спросил я.

– Не заслуживаем, – сказала она. – Все, что бездарно, не заслуживает внимания.

Кажется, я нашел тогда какое-то утешение в ее словах. И все же чем, как не его присутствием, ну, не Бога, а некой этической воли, воздающей тебе за все твои поступки, чем, как не этим, объяснить те периоды твоей жизни, когда разомкнутые обстоятельства вдруг становятся в четкий ряд, одно к одному, да так, как не снилось и самому гениальному драматургу? Кто тот режиссер? Случай? Но для случая слишком уж много великолепных находок. Вот мне и кажется, что во вселенских заботах своих этот самый Бог или Этос, нет-нет да и глянет в твою сторону...

Я продолжал быть с Улиткой, я приходил к ней теперь даже чаще, чем раньше, я водил ее по музеям, по выставкам, я ходил с ней в театр, иногда мы забредали и в кинозал – картина могла быть любой, даже убогой, убожество тоже становилось предметом нашего кайфа. Наши вылазки из ее квартиры всегда были праздником. В квартире же ее что-то оставалось не так, хотя крылатый дьявол, обнимающий женщину, давно перекочевал ко мне, и я с обеих его сторон повесил по акварели с изображением двух северных церквей, написанных мною с натуры, – одна из них, Никольская, занесенная в каталоги ЮНЕСКО, была на Пинеге возле деревни Едома, другая же, а точнее, целых две, – в деревне Чикинской, ниже по течению. По моему замыслу, охранные эти акварели должны были удерживать зло в строгих рамках. Но у себя дома Улитка иногда мне жаловалась:

– Я всегда жду тебя, настраиваюсь, думаю о тебе. Я очень жду тебя и заранее радуюсь... Но ты приходишь и как будто тень приносишь... Ты очень мрачный, Игнат. Какой-то парадокс: когда тебя нет, я отношусь к тебе лучше. А когда ты есть... Почему ты такой нерадостный? Летом ты был светлый, серебристый, а сейчас скучный. Ты не обижайся, но мне часто скучно с тобой.

Однажды я даже вспылил:

– Что ты говоришь! Подумай, что ты говоришь!

И все. Не мог же я растолковывать очевидное. Ей ли не знать, почему я такой. Я был светел, пока был в ней уверен. Теперь же я приносил к ней тень своего открытия и делал это, пожалуй, даже сознательно. Я хотел, чтобы она видела мои терзания – ими я хотел еще больше ее привязать. Пожалуй, я мог бы поднатужиться, чтобы стать прежним, но тогда она бы решила, что с нее все как с гуся вода. А я хотел удержать ее в рамках моральных обязательств и долга. Вот и старался, как умел, поддерживать синдром ее вины передо мной. Чувство вины привязывает ведь не меньше любви. Если она еще не полюбила меня, только вина могла удержать ее

рядом со мной. Я был уверен, что она меня полюбит. Она ведь говорила: «Я очень долго привыкаю к человеку...»

Предложенный мне ключ я, конечно, не взял – зачем ее стеснять. Но дверьми занялся: к двери в ванную приделал с внутренней стороны ручку и щеколду, а у незакрывающейся двери из коридора в кухню стесал лишку с торца – мне не нравилось, что, когда Улитка говорила по телефону, голос ее был слышен на лестнице.

– Да пусть слушают, – пожала она плечами, – у меня нет секретов.

И все же я посоветовал говорить за закрытой дверью, потому что наружная, обитая железом, казалось, усиливала звук, как резонатор; кроме того, в ней от старого замка был пустой паз, заложенный лишь картонкой.

– Я тут все распишу, – говорила Улитка, оглядывая стены, потолок. – Я напишу фрески, я знаю эту технику. Я ведь была в Суздале, Владимире, училась у церковных художников. Фреска – это ведь значит «сырая». Это темперные краски по сырой штукатурке. Надо будет заново оштукатурить потолок. Знаешь мою мечту? – дали бы мне какую-нибудь церковь, заброшенную, пустую, и я бы ее реставрировала... Мы бы вместе реставрировали. Я бы взяла тебя в помощники.

– А как хозяева? – спросил я. – Не против потолка?

– Наоборот. Они даже рады. У кого сейчас найдешь фрески в квартире... Я же не возьму их с собой. Гойя весь свой дом расписал.

– Это самые мрачные его работы. Их так и называют – «черные».

– А у меня будут светлые. Только у меня мало темперных красок. Надо нам с тобой поискать.

Улитка, Улитка, как она хотела объединиться со мной в общем созидании...

– А то ты там где-то у себя пишешь, пишешь... А меня нет. Самое интересное ты делаешь без меня. А потом приходишь, и я вижу, что ты устал и тебе не до творчества, ты уже выговорился. Ты приходишь пустым. Я ведь чувствую. И я вроде должна развлечь тебя – я начинаю суетиться, что-то выдумывать, чтобы тебе стало хорошо. И свое не делаю. У меня, знаешь, слишком развито чувство долга: если человек рядом со мной, я должна с ним возиться, иначе я не могу...

– Да что ты! – возражал я. – Мне ничего не нужно, и внимания твоего не нужно. Я сам люблю за тобой наблюдать – как ты рисуешь, пишешь. Ты занимайся собой, не обращай на меня внимания.

– Нет, я так не могу, – качала она головой. – Я ведь женщина.

В тот вечер мы не договаривались о встрече, мы встречались накануне, и все было хорошо. На ночь я не остался, Улитка сказала, что будет всю ночь рисовать и что раньше полудня звонить не надо – она будет спать. Я и не звонил – охранял ее сон. Я видел ее спящей в теплой, темной, занавешенной комнате; телефон, надеюсь, она оставила на кухне, накрыв подушкой, она и так постоянно недосыпала, и тогда у нее болела голова и ее мучили кошмары. Бегая с утра по своим делам, я был полон нежности к ее сну и ненависти к потенциальным его нарушителям, а когда ненависть исчезла, я понял, что она проснулась, – вот она умывается в ванной, сидя на корточках, подставляя под струю свое дивное смуглое тело – розовы только узенькие пятки. Иногда она мылась при мне, и я ждал, пока меня позовут: «Игнаша, потри спинку...» В старой ее квартире мне тоже случалось принимать ванну, она водила по моей спине намыленной губкой, купленной в Грузии, и в эти мгновения я чувствовал себя мальчиком – маленьким, согретым, защищенным. Ее жизнь, даже в мое отсутствие, шла перед моими глазами: вот она обедает, вот пошла по магазинам – дома у нее хоть шаром покати, и я обычно без продуктов не появляюсь. А если она сама их покупает, то говорит, что из-за меня: ей на день хватает корки хлеба и нескольких ложек меда, за которым она, сладкоежка, готова съездить на рынок. Постоянно воображать, чем она сейчас занята, стало для меня привычкой, скорее даже потребностью – это притупляло чувство одиночества, когда мы были порознь. Да и сказано: быть любимым – это состоять под наблюдением.

И вот в тот вечер, точнее – в какое-то мгновение вечера, я почувствовал, что теряю ее образ, как будто передо мной погас телевизионный экран, и я вдруг испытал приступ смертной тоски. Это случалось – когда я не хотел жить, но я знал, что это проходит. Однако тут нахлынувшее отчаяние было, я чувствовал, каким-то образом связано с Улиткой, и я позвонил ей, уверенный, что она поможет, как многажды помогала. Было занято, и, не в силах дожидаться, я помчался к ней.

Надо сказать, что последнее время, когда бы я ни приходил к ней – утром ли, вечером, – меня преследовала мысль, что рано или поздно я столкнусь с НИМ, этим человеком, который ей «не был нужен по большому счету», но почему-то продолжал присутствовать в ее жизни. Хотел ли я встретиться с ним вот так, случайно, на лестнице или в Улиткиной мастерской? Пожалуй, да. Мне хотелось увидеть его. Мне бы хватило взгляда, чтобы понять, с кем я имею дело, – я хотел знать опасность в лицо. Вот и теперь, чтобы не обнаружить себя раньше времени, я попридержал внизу парадную дверь, которая благодаря своей мощной пружине срабатывала, как катапульта. Пружина, недовольно прорычав, пропустила меня, и я ступил на ступеньку лестницы – их, этих ступенек, было тринадцать до Улиткиной двери. За нею с кем-то говорила Улитка. Я напряг слух, чтобы услышать – в этом уже не было сомнений – ответный мужской голос, но тут же понял, что она говорит по телефону, и еще понял, догадался, что это тот самый разговор, на который я наткнулся еще сорок минут назад, когда звонил. Я ехал, а он продолжался, и не было ему конца. С кем же можно так долго говорить – только с тем, у кого ключ к нашей душе. Я тихо поднялся, протянул руку к звонку и увидел, что она дрожит. Оказывается, меня трясло как в лихорадке. Рука моя опустилась. Я стоял и слышал голос Улитки. Много разных ее голосов я уже слышал, но такой – впервые... Голос, в котором были страдание и мольба и какая-то страстная заклинающая нежность, и еще многое, многое...

Поделиться с друзьями: