Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Вы никуда не торопитесь? – спросила она меня.

– Нет.

– Чудно! – воскликнула она, не вытирая слез.

Я и сам не узнавал себя: невольного пленника, которого привели в чужой стан на аркане, натирающем не шею, а душу, я вдруг превратился в добровольца, бравшего этот плен как желанную и недолговременную свободу, эту душу возвышающую.

– Я приготовлю еврейский обед… флойменцимес, суп с креплех – фрикадельками, рубленую селедку, телятину… Как получится, так получится. Ведь я столько лет не готовила эти блюда… Иветт и Мэри – христианки… У них другое меню… У них все другое…

Она опустила на землю прикорнувшего кота, встала со скамейки и направилась к дому.

– Пока я буду

готовить, мы посидим на кухне и еще поговорим. Евреям нечего друг другу сказать нового, но у них всегда есть о чем вспомнить…

Я сидел на кухне, стены которой были выложены кафельными плитками, и следил за приготовлениями хозяйки, а она, в белом фартуке, что-то нарезала, молола, подсыпала, неумело рубила, зачерпывала ложкой и, обжигаясь, пробовала.

– Уезжаете скоро? – приподнимая крышку кастрюли с булькающим варевом, промолвила мадам Клод Бронфман-Дюбуа.

– Через три дня.

– Скоро… Очень скоро… А может, еще останетесь?

– Семья ждет и дела…

– Дела, дела, – пригорюнилась она. – У всех дела… Иветт и Мэри ни о чем другом и слышать не хотят. Им надоело прошлое… – Мадам задумалась и тихо сказала: – А мне надоело их настоящее.

Обед затянулся до вечера.

Заметив мое нетерпение, хозяйка поспешила успокоить меня:

– У нас с вами еще полчаса… За вами приедут без четверти восемь… Скажите, сколько я вам должна? Месье Идельсон ничего не говорил… Не стесняйтесь… Мы люди не бедные… даже богатые… Но то, что мне нужно, ни в одной лавке не купишь. Сколько?

– Это я ваш должник…

– Вы?!

– За песню, которую вы пели в монастыре… и которую пела моя мама… А у мамы денег не берут.

– Еще как берут, – воспротивилась мадам Клод Бронфман-Дюбуа. – Попробуйте сказать это моим дочерям. Они вас поднимут на смех…

– Может, вы и правы, может, и берут. Но только не за то, чего нельзя купить в лавке…

– Гот зол айх хитн… Да хранит вас Господь.

Она подошла и поцеловала меня.

Шарль смотрел на нее с печальным удивлением, и у него не то завистливо, не то благодарно слезились глаза.

V

Мне оставалось пробыть в Париже неполных три дня, и пора было подводить предварительные итоги, скорее неутешительные, чем отрадные.

Меня огорчало не столько то, что я не привезу жене какую-нибудь безделушку на память о Париже, сколько то, что мне так и не удалось вволю пообщаться с Идельсоном. Если мы и встречались с ним, то только накоротке, если о чем-то говорили, то только на ходу, по дороге аэропорта или к месье Майзельсу, или в пригородную липовую рощу. А ведь Натан обещал, что мы будем сидеть с вечера до утра, от зари до заката, а потом снова до утра и снова до заката. Но выполнял свое обещание урывками, наскоками. Все выдавалось отмеренными, как в аптеке, дозами. Для обиды вроде бы никакого серьезного основания у меня не было – он и приглашение прислал, и все расходы по моему содержанию на себя взял, и поил, и кормил, и с интересными людьми свел, и о заработке моем позаботился, и ангела-хранителя с обворожительной челкой и иссиня-голубыми, как горное озеро, глазами приставил – чего еще хотеть? Кроме того – не это ли главное? – ради моего спокойствия виду не подал, что тяжело болен. И все же меня не оставляло ощущение, что между нами что-то преждевременно и обидно оборвалось, осталось невысказанным. А ведь меня так и подмывало сказать ему какие-то единственные, сокровенные слова.

Я и сам не мог взять в толк, что это за слова и существуют ли они вообще в природе. Наверно, существуют. Недаром же люди находят их в своей душе в те минуты, когда нужно как-то припорошить душистой корицей надежды свое отчаяние, когда можно сойти с ума от одиночества и пустить себе пулю в лоб. Мне казалось, что сокровенным уже

было наше молчание в липовой аллее, не переводимое на доступный будничному слуху язык. Может, Идельсон нуждался

– а так, наверно, на самом деле и было – вовсе не в сокровенности, а в обыкновенных, обнадеживающих результатах аналов его крови и мочи?

Я корил себя за то, что смалодушничал, без всякого сопротивления пошел на поводу у Натана, когда согласился, как скоморох, ходить по домам вместо того, чтобы все время быть рядом с ним, стоять в больничном коридоре и молить Господа. Но он вряд ли бы разрешил мне быть рядом и ждать, вряд ли бы обрадовался, скажи кто-нибудь ему, что я, неверующий, молю за него, неверующего, Господа Бога. Мужчина, мол, не ходатай, не богомол, а добытчик, он должен не вымаливать, а работать, не торчать в больничных коридорах, а пить вино, любить женщин и до смертного часа ждать не результатов аналов, а любви, как верующий ждет Мессию…

– Ты не боишься уезжать?

Мы оба стоим на заснеженном, в жирных пятнах мазута, пустом перроне в Вильнюсе и кутаемся в воротники пальто от шмыгающего повсюду безбилетного ветра.

– После Майданека мне уже и в аду не страшно, – говорит Натан и оглядывается.

Неподалеку маневрирует озябший паровоз, греющий себя задорными частушечными гудками.

– Холодно, – жалуюсь я. – Может, зайдем в зал, клюкнем по сто боевых и по кружке пива?..

– А что? Идея совсем неплохая, – неожиданно соглашается Идельсон – неисправимый трезвенник.

У облезлой стойки бара толпятся заспанные пьяницы.

Дым, икота, мат.

Сквозь шум доносится голос диктора. Не скрывая своей пугливой радости, он торжественно, абзац за абзацем, читает по-литовски рассекреченный доклад Хрущева на двадцатом съезде.

– А мы, олухи, подумать только, по усатому плакали, когда его в Москве хоронили. Стояли на Кафедральной площади… у подножия горы Гедиминаса и ревели.

– Я не стоял и не ревел… В те дни меня вообще не было в Вильнюсе, – обрывает меня Идельсон. – Я не плакал даже тогда, когда мама в гетто от голода умирала… А уж для них, псов поганых, у меня ни одной слезы нет…

– Но они же нас спасли… Что бы с нами было?

Натан хмурится, смотрит на меня, на пьянчуг, которых, судя по всему, куда больше интересует похмел, чем проклятый культ личности.

– А ты, брат, не о том думай, что бы с нами было, а о том, что с нами, спасенными, будет, если мы тут застрянем…

– Большинство же, Натан, сидит на месте… Ты всегда был первым… И в классе, и…

– Первый никогда не остается последним. Твое здоровье! – перебивает меня Натан и чокается. – По закону равновесия у меня все будет хорошо. – Идельсон оборачивается, смотрит через окно бара на заснеженный перрон. – Плохо мне уже было… И слишком долго… – Он выпивает, крякает. – Пока, кроме тебя, никто ребят на вокзал не пришел. Да-а-а, не в Сочи еду и не в Ессентуки…

– Витька Тягунов, тот точно не придет. У него папаша в эмгэбе служит… Зарецкий тоже вряд ли появится, мачеха – парторгесса на «Красной звезде»… У Арика Берлина – аппендицит.

«Граждане пассажиры! Скорый поезд „Москва – Варшава“ прибывает на третью платформу третьего пути…»

Скрип тормозов, лязг буферов, топот.

– Что-то, наверно, с ним случилось, что-то случилось, – безостановочно повторяла Николь.

И я очнулся: поезд «Москва – Варшава» отошел от перрона, диктор дочитал доклад, в зале ожидания, усеянном окурками и заплеванном семечками, тихо и застенчиво зазвучал вальс «Лебединого озера», только крупные хлопья снега кружили в памяти и студили виски. Мы сидели с Николь в холле четырехзвездочной гостиницы «Париж энд Лондон», где Идельсон снимал одиночный номер, притихшие и подавленные, и с нетерпением ждали пропавшего Натана.

Поделиться с друзьями: