Профессор бессмертия. Мистические произведения русских писателей
Шрифт:
Первые дни своей болезни Сухоруков, как мы знаем, жил вспыхнувшим у него воспоминанием о матери, жил надеждой, что она, только что совершившая чудо избавления его от безумной отцовской затеи, совершит еще и второе чудо — избавит его от охватившего недуга, недуга странного и непонятного, в котором уездный доктор разобраться совсем не мог. Вот-вот, верилось Сухорукову, не сегодня-завтра она опять явится во сне, прикоснется к нему, и он проснется здоровый и жизнерадостный, но… дни проходили, а мать не являлась. Второго чуда не было. Дни тянулись мучительно и уныло. Лечение докторское не помогало. Болезнь, по-видимому, укреплялась.
Сухоруков большую часть своего времени сидел у открытого окна и тоскливо смотрел на наскучивший ему отраднинский парк, на эту надоевшую ему аллею. Он уныло глядел на небо и на бегущие облака, напоминавшие ему, что есть где-то свобода, что у других счастливцев
Из сухоруковских соседей, которые раньше частенько наведывались в Отрадное, никто за последнее время не навестил Сухорукова. С укрепившимися слухами о том, что имение Сухоруковых назначено в продажу, что отраднинские господа разорились и будут изгнаны из своего гнезда, приезд разных гостей в Отрадное прекратился. Впрочем, Василий Алексеевич о гостях и не думал. Не до того ему было.
Некоторым утешением и забытьем в положении больного служило Василию Алексеевичу чтение книг. В Отрадном была недурная библиотека. Старик Сухоруков не жалел денег на выписку книжных новостей и журналов русских и французских. Василий Алексеевич любил изящную словесность. Еще офицером он перечитал всего Шиллера, Шекспира, Данте. Он увлекался Пушкиным, который тогда гремел повсюду и которого все оплакивали после его несчастной дуэли с Дантесом. Увлекался Сухоруков и другой восходившей тогда звездой — Лермонтовым. Последнего Василий Алексеевич знал лично. Он был товарищем Лермонтова по московскому университетскому пансиону.
Итак, утешением для Василия Алексеевича было чтение книг. Пересмотрев в один из своих тоскливых дней полученные недавно в Отрадном журналы и книги, Василий Алексеевич остановился на тогдашнем «Современнике», основанном Пушкиным. В «Современнике» он как раз нашел только что вышедшие стихотворения Лермонтова «Бородино» и «Казначейша». И вот Василий Алексеевич принялся за чтение лермонтовских стихов. Он несколько забылся за этим занятием. Лермонтов силой своего таланта стал выбивать Сухорукова из его настроения.
Великое дело молодость и сила таланта! Удивительно было видеть теперь, как Сухоруков под лермонтовским гипнозом, под гипнозом «Казначейши», этой веселой, шутливой поэмы, по существу весьма легкомысленной, забыл о болезни, оборвавшей его светлую жизнь. Да! Несмотря на ужасное положение, в котором находился Сухоруков, улыбка начала играть на его лице, когда он читал «Казначейшу». Он забыл свое горе за чтением талантливой шутки. Сила молодости в Сухорукове проснулась. А между тем, что такое был Сухоруков? Ведь это был несчастный, беспомощный человек. Без камердинера Захара и его помощника Матвея Василий Алексеевич ничего сейчас не мог делать— не мог подняться с постели, не мог стать на костыли, не мог пересесть с одного кресла на другое. Захар и Матвей не без труда одевали и раздевали барина, Захар кормил его, как ребенка, резал ему мясо на кусочки, и тот понемногу привыкал есть с помощью левой руки, оставшейся не парализованной, на великое счастье Василия Алексеевича.
Недолго пришлось Сухорукову отдаваться увлекшему его чтению лермонтовских шутливых картин. Иллюзии эти были прерваны Захаром, вошедшим в комнату.
— Там в передней мать Машуры Евфросинья к вам дожидается, — угрюмо проговорил старый слуга. — Она горюет насчет своей дочки. Жалуется, что о ней нет ни слуху, ни духу. Больше месяца, как вы ее отпустили…
Сухоруков оторвался от чтения. Сначала он даже не понял, что Захар ему докладывал, и заставил повторить сказанное.
Поняв наконец, в чем дело, Сухоруков сделался опять серьезен и уныл. Что они к нему пристают?! И что ему теперь Машура! Машура — это одна из многих, которые ему надоели. Машура была для Сухорукова только забавой… Он без особенного труда ее отпустил, отпустил в неизвестные ему чернолуцкие леса и совсем забыл о ней.
— Ты говоришь, Евфросинья пришла? — сказал Сухоруков Захару. — Что ж! Пускай войдет, — промолвил он уныло.
Вошла Евфросинья.
— Что скажешь? — обратился к ней Василий Алексеевич. — Давно я тебя не видал…
— Сиротой живу, кормилец, — отвечала жалостливым тоном старуха. — Машуры моей все нету… И подумать что, не знаю… Вчера странник Никитка так об ней меня настращал! Так настращал!
— Да разве он вернулся из Киева?
— Вернулся, батюшка, вернулся… Третьего дня вернулся. У нас в сторожке опять живет.
— Чем же Никитка тебя напугал?
— Говорит, что напрасно мы Машуру к Таисе отпустили… Такие страсти он про эти чернолуцкие скиты рассказывает, такое худое говорит про их тамошнего заправилу Ракеева… Говорит, темные там
люди живут… не то, что раскольники…Сухоруков тоже вспомнил, что и Машура ему под секретом говорила о каком-то новоявленном пророке Ракееве. «Однако все это надо разузнать», — подумалось ему. — Ну что ж!.. Пошли мне завтра Никитку, — сказал Евфросинье Василий Алексеевич. — Я с ним сам поговорю.
Евфросинья ушла. Видно было, что она очень встревожена и в большом горе.
Привезли в Отрадное почту. Сухоруков ждал писем из Петербурга. Уже более месяца, как отец уехал, а от него все не было известий. Наконец сегодня в привезенных газетах Василий Алексеевич нашел ожидаемое известие. Он вскрыл конверт — письмо было от отца, и вот что Сухоруков там прочитал:
«Дорогой дружок Васенька, пишу тебе из Москвы, куда я только что перебрался после петербургских хлопот. В Питере я пробыл целый месяц, обделал там все дела. Окончилось все благополучнейшим образом. С великой радостью сообщаю тебе, что мы можем быть совеем спокойны. Скажу тебе откровенно: до сих пор не могу опомниться от этого наследства. Подумай, Васенька, что бы мы с тобой были без него!
Москва меня задерживает из-за покупок. Приеду в Отрадное недели через две. Надеюсь, что ты уже поправился и что мы с тобой в эту осень недурно поохотимся.
В Петербурге жилось превосходно. Был я и в обществе. Оно все на дачах. Кое-кого навестил из старых товарищей по полку. Все они теперь большие люди. Со мной обошлись недурно, соболезнование о брате высказывали, хотя, правду сказать, имеются между ними порядочные-таки скоты по своей надменности. Вот новость! Представь себе, Аркаша Дурнакин — ты его знаешь, он у нас в Отрадном гащивал, когда-то он у меня в эскадроне юнкером служил, — так представь себе, этот самый Дурнакин назначен в Чернолуцк губернатором. Он женился на княжне Стародубской и приобрел большие связи… Ловкий человек! Сам он в полном восторге. Мы с ним по случаю его назначения кутнули. Он хороший малый. Удача его не испортила.
Да, вот еще… Пишу тебе самое для тебя приятное: видел твоего бога, твоего товарища, самого Лермонтова. Видел я его у княгини Анны Сергеевны; она в Царском живет. В северную Пальмиру из Москвы переехала, женихов для дочерей между офицерами ловит. Лермонтов в Петербурге в большом ходу. О нем только и разговору после того, как за стихи его высылали на Кавказ. Он теперь опять вернулся и сейчас самый модный человек, столичных дам с ума сводит, хотя я не понимаю, с чего ему так везет. Сам он некрасив — лобастый, и ноги у него кривые. В гостиной у Анны Сергеевны он сидел довольно важно, и барышни его окружали, но когда он узнал от меня, что я твой отец, — весь словно ожил. Все о тебе вспоминал-вспоминал, как ты офицером к ним в полк в Царское приезжал, как ты хорошо на гитаре играл, как вы с цыганами кутили. Приказал тебе кланяться, звал опять в Царское приехать. Я обещал тебя прислать, когда ты поправишься.
Из Москвы, дорогой Васенька, приеду домой не с пустыми руками. Приведу, милый мой, пару рысистых жеребцов; купил у Дубовицких за четыре тысячи… Очень хороши! Потом привезу большой орган для нашей залы. Удивительная машина! Играет оперы. Она вроде той, что в Москве у Гурьева стоит. Еще везу бронзу старинную. Ты знаешь — я до бронзы большой охотник… И еще много всякой дряни для моих девиц.
Ну прощай, Василий! Обнимаю тебя.
Сердечно любящий тебя отец Алексей Сухоруков».
От этого отцовского письма наш Василий Алексеевич опять словно повеселел.
«Развернулся отец! — подумал он, прочтя письмо. — Точно не старик пишет, а молодой повеса… Широким размахом от него повеяло… Тут все есть — и о лошадях позаботился, полюбовницах, и о бронзе… Сколько у него желаний!.. Мы с отцом ролями поменялись — стариком, видно, я сделаться хочу». Сухоруков еще раз со вниманием перечитал письмо. — «А Лермонтов-то, Лермонтов!.. Ведь это словно нарочно для сегодняшнего дня я его „Казначейшу“ начал читать… Лермонтов помнит обо мне! К себе зовет!.. И правду сказать, он всегда меня отличал… Отличал за мою живость, за мою веселость… „Крови в тебе много, Сухоруков“, — говорил он и заслушивался, бывало, как мы со Стешей соловьями у них в полку заливались»…
Сухоруков замечтался о Лермонтове, замечтался в воспоминаниях о своих отношениях к этому человеку.
«Однако надо дочитать „Казначейшу“», — мелькнуло в голове Сухорукова, когда воспоминания о Лермонтове и кутежах в Царском Селе были исчерпаны. Взгляд Сухорукова упал на недочитанный «Современник», лежавший перед ним на столе. И вот он опять взял книгу и уткнулся в нее. Опять он забылся за чтением лермонтовских стихов. Опять улыбка заиграла на исхудалом лице больного.