Прогулка под деревьями
Шрифт:
САМОСЕВ
(Том первый)
Записные книжки 1954–1979
май
Поглощенность собой отгораживает от жизни. Но минута настоящего самозабвения — и заслоны, один за другим, делаются сквозными, так что все, куда проникает взгляд, видишь вдруг до самого дна. Земное притяжение тоже слабеет. Душа и вправду оборачивается птицей.
октябрь
Камыш. Как — в абсолютной тишине — вскрываются
В абсолютной тишине, с мягкой, неотвратимой неспешностью, побег вскрывается и развеивается, доверясь ветру.
январь
Лед, прозрачность, солнце. Редкие, зацепившиеся за вершины гор облака. Все очищено, прикрасы сброшены, осталась только суть. Земля в саду закаменела, по утрам схвачена изморозью, днем чуть влажнеет. Мечтаешь о стихах, таких же кристальных и живых, как музыка, чистое очарование, но без холодности; жалеешь, что не родился композитором, не наделен ни его знанием, ни свободой. Музыка самых обычных слов, может быть, лишь кое-где подчеркнутая легкой апподжиатурой, прозрачной трелью, — чистая и спокойная радость сердца с неизбежной толикой меланхолии, до того все это хрупко. Мало-помалу убеждаешься: нет ничего выше дара создавать, если получится, вот такую музыку, волнующую не тем, что в ней выражено, а одной своей красотой. Объяснять здесь абсолютно нечего, перед нами — образец совершенства, превосходящего всякое объяснение. Таков Расин, иногда. Петрарка. Гонгора, отдельными проблесками. Кто еще? Лабе? Арнаут Даниэль? Сэв? [24]
24
Луиза Лабе (ок. 1524–1566), Арнаут Даниэль (XII в.), Морис Сэв (ок. 1501 — ок. 1564) — французские поэты.
октябрь
Вечер. Отливающий золотом свет в холодном воздухе. Как быстро он покидает деревья и поднимается к гонимым ветром облакам. В саду на земле — блекло-желтые листья акации, начавшие опадать первыми; с каждым днем их все больше. На хурме зелень вянет иначе — ярче, дольше, сложнее — по мере того, как зреют плоды. Листья персика пока зеленые, но тоже мало-помалу редеют. Виноградные лозы почти голые, старые, больные. Краски осенних маргариток или мелких хризантем, так идущие к этому времени года. Кустарник, розовый сверху донизу.
Как раз те дни, когда золотое сменяется розовым, а тона полей и деревьев становятся глубже, от зелено-желтого переходя к иссиня-зеленому. Резкий, рывками, ветер. Дорога цвета воды, цвета шиферной плитки. Несколько облаков, уже похожих на дым. По-особому домашний свет в комнате, на белом листе бумаги, который и сам тронут розовым. Сумрак, пеленающий книги, предметы вокруг. Ни единого звука — только ветер и слова.
Скоро придется включить лампу. Высоко, в зените — последние отблески дня. Отворачиваемся от солнца.
Сиреневые, фиалковые облака. Почти голубой лист бумаги. Догорающий огонь. Слова под рукой уже почти не видны.
Один край неба еще в золоте, а запад сквозит голубым. Золото-серебро. День-ночь.
Снова убирать темноту, бездну украшениями ночи. Сновиденным убранством учености и музыки, плотным и непроницаемым, всеобъемлющим и незаметным. Образцы: Гёльдерлин, Леопарди, некоторые вещи Бодлера.
Легчайший промельк в безмерном пространстве. Птицы. Другие, может быть, еще более дивные образцы — у Данте: «Dolce color d’oriental zaffiro»… [25] Но сегодня уже никакого томизма, никаких священных чисел и проч. Лишь одиночество, заброшенность, чувство угрозы, а оттенки сапфира от этого все нежней и нежней.
25
Отрадный цвет восточного сапфира (ит.) — Данте. Божественная комедия, Чистилище, I, 13. (Здесь и далее — перевод М. Лозинского).
И при всем том недоверие (конечно же, нелепое!) к аллегориям и максимам Леопарди, перенапряженности Гёльдерлина, позам Бодлера.
Может быть, сегодня стоило бы искать не то чтобы умиротворенное, но другое, живое единство невесомости и полноты, реальности и тайны, малого и необозримого. Трава, воздух. Бесконечно более хрупкие и прекрасные предвосхищения чего-то — как в цветке, жемчужине, золотой чеканке — среди невиданной беспредельности вокруг. Звезды и ночь. Вольная, текучая,
дышащая речь, где займут свое скромное место и языковые сокровища. Вроде того, как видишь то тут, то там просветы в тумане. Или склоняешься над немудреным делом и вдруг вспоминаешь безграничность пространства и времени.ноябрь
Наивные вопросы. Почему одно прекрасно, а другое — нет? По житейскому опыту, а особенно часто в работе чувствуешь: это фальшиво, а то — нет или не настолько. Так, стало быть, строй? Надежда?
Красота, утверждает Леопарди, это иллюзия, обольщение. Да, но почему она существует, а он уступает ее власти и с такой преданностью ей служит? Неужели мы будем отрицать, что она говорит нам о чем-то важном, унизим ее до обычной лжи? Стоит ли доводить сомнение до подобных пределов? Даже если все тебе сопротивляется и подрывает твои позиции то тут, то там?
Может быть, нынешняя эпоха при всех ее отрицательных чертах — этой гигантской массе всего, загромоздившей небо, — тем не менее дает нам счастливый урок: мы — дети времени, и целое открывается нам только через него, иначе говоря — в нерасторжимости противоположностей; мы не должны и не можем избежать противоречий, наше дело — всего лишь помешать какому-то одному из полюсов взять верх.
В том и странность нашего положения, что никакого развития в нем, по сути, нет, никакой окончательный ответ невозможен. Понимаешь, что не добьешься ответа, но не перестаешь задавать вопросы: ведь спрашивать — у нас в природе. Странность тут, среди прочего, еще и в том, что никакой, будь то философский, будь то религиозный, опыт никогда не годится на все случаи жизни, он должен быть перекроен и пережит сызнова, иначе в нем нет ни малейшего смысла, а стало быть — приходится каждый раз начинать сначала.
С этим связано досадное чувство, что опять топчешься на месте: «Seinesgleichen geschieht» [26] , по словам Музиля.
Но отсюда же предчувствие, из которого рождаются многие стихи. Кто-то обозначит его, например, так: «И тогда я почувствовал, что мне открылся строй мира». Или: «Я понимаю язык птиц». Или еще: «Завеса, отделяющая будни от яви, рухнула». (В сказках этот мотив тоже встречается.) Речь, бесспорно, об опыте, о несомненном факте, который кто-то волен считать обманом, но который тем не менее неотменим; сам подобный опыт может принимать разную форму, но результат всегда одинаков. Этот опыт существует с тех пор, как существует человек, его образцы сотнями встречаются в мистических, философских, просто литературных текстах. Опять-таки всякий волен счесть его миражом, но откуда берется мираж и разве он, даже оставаясь миражом, не проникнут смыслом?
26
Происходит одно и то же (нем.) — название второй части романа Р. Музиля «Человек без свойств»; Жакоте перевел этот роман на французский язык.
Этот мираж — назовите его предчувствием, откровением или сном — противопоставляет строй хаосу, полноту — пустоте, а отвращению — зачарованность, надежду, взлет. Неужели этот неотступный призрак строя в самых разных областях начисто лишен смысла? Может быть, наш долг или, по крайней мере, право — вслушаться в эту глубокую и непобедимую ностальгию: вдруг она говорит что-то важное и подлинное? Не ограничен ли ум, не желающий поверить в эту влекущую и маячащую загадку? Или надежней верить в осколки, в обломки? И разве не охватывает нас, стоит нам только поддаться чутью, настоящий прилив жизненных сил? Так положимся лучше на непосредственный опыт, чем слушать опровергающие его голоса извне.
Оттолкнувшись от нерешительности, сделать первый шаг. Значит, опять ничего позади, поскольку все пройденное лишь парализует? Нерешительность и есть движущая сила, темнота и есть исток. Иду без дороги, говорю без убежденности в правоте — это и доказывает, что я еще жив. Запинаюсь, но не сбит с ног. Сделанное ничего не стоит, даже если его одобрили, сочли пройденным этапом. Поэт — чародей ненадежности, по точной формуле Шара [27] . Если я еще дышу, то лишь потому, что ни в чем не уверен. Зыбкая, жуткая, пронзительная земля — опять-таки слова Шара. Ничего не разжевывать, говорить напрямую.
27
Рене Шар (1907–1988) — французский поэт, близкий к сюрреализму.