Происшествие из жизни Владимира Васильевича Махонина
Шрифт:
— Какая награда? — воскликнул я.— Я не жду никакой награды.
— Ждешь,— сказал старик,— не обманывай себя. А ведь награды без наказания не бывает, и счастья без несчастья не бывает, и жизни без смерти тоже не бывает.
Я почти не слышал его слов, потому что слушал его голос, забытый голос отца, вдыхал запах лука и табака, возвращаясь в давно ушедшее время, с тоской думая, что в прошлом уже ничего нельзя исправить, и ничего нельзя вернуть оттуда, и никогда уже мне не вымолить прощения у тех, кто ушел из этой жизни.
— Иди, сынок,— сказал старик.
Мы ушли. Алла Дмитриевна совала ему какие-то деньги, но он не взял.
— Мне ничего
Ощущение просветленности и покоя долго, многие дни не оставляло меня. Время приносит забвение и исцеление от всех бед и всяческих болезней. Время бежало, прошел год, и та пустота, которую я чувствовал как зияющую рану, тоска и печаль, охватившие меня, ушли, растаяли, как туман...
Наверно, я так бы и дожил свой век, вспоминая этот стремительный год, в котором зажглась и погасла, промелькнула Иринина жизнь как случайный эпизод, как печальное происшествие. Наверное. Если бы снова не поехал в Заволжье, на свою и ее родину.
Я остановился в том старом доме, где останавливался прошлый раз, отдохнул с дороги и, хотя были уже сумерки, пошел искать дом Аристарха Безденежных.
Память не подвела меня, дом этот я нашел быстро. Окна и двери были забиты досками. Калитка, ведущая во двор, тоже была заколочена. Однако стоило мне посильнее толкнуть ее, как гвозди со скрипом, со стоном поддались и калитка открылась, пропуская меня на заросший высокой травой двор.
Здесь, в этом доме, в этом дворе, она выросла, тут неведомый мне Аристарх Безденежных качал ее на ноге как на качелях, подбрасывая к небу, и она визжала от восторга и сладкого страха. Нет, это не ее, это меня подбрасывал мой отец в давние-давние времена, и не здесь, а в московском душном дворе. Мы были тогда еще едины, я и мой отец...
Я отодрал доски от двери, легко отодрал и вошел в дом. Там стоял мрак, только сквозь щели заколоченных окон длинными тугими полосами пробивалась лунная, мертвенная пыль, пахло сыростью. Я зажег спичку, увидел стол посреди комнаты, покосившийся шкаф, от которого исходило тихое шуршание, словно бегали в нем тараканы. А может, и бегали?.. Спичка погасла, и тьма стала еще гуще, еще жутче. Я споткнулся обо что-то мягкое, мне даже показалось, что-то живое шевельнулось у моих ног, и замер, испугавшись. Снова зажег спичку и увидел на полу истлевший тюфяк. Выругавшись, я пхнул его, и в лицо мне ударило пылью, грибной плесенью. Старый, истлевший тюфяк...
Дом был мертв. Все в нем было мертво, пропахло тленом... Зачем я вошел сюда? Мне было и жутко и печально. Дом погибал, погиб уже без своей хозяйки. Паутина обвила мне лицо, она приклеилась к моим губам и щекам, я не мог ее отодрать, она стянула лицо, как маской. И вдруг я ясно услышал женский голос: «Кто тут?» То ли с улицы, то ли из глубины дома, из самих его стен женский голос испуганным шепотом вопрошал: «Кто тут?» — а я молчал, окаменев от ужаса: это был Ирин голос, это она спрашивала меня. Я боялся шевельнуться, но ноги не держали меня, и я опустился на трухлявый вонючий тюфяк, напрягшись, призвав себе на помощь весь здравый смысл, понимая, что не может быть того, чего не может быть, и в то же время чего-то еще ожидая. Чего? Голос не повторил больше своего вопроса. Наваждение ушло, но ощущение жути осталось: я слышал ее голос, явственно слышал и ошибиться не мог, приняв чей-то другой голос за ее.
Я сидел на тюфяке, все тело мое зудело, чесалось, но я не решался пошевелиться, да и не мог: руки и ноги сковало холодом. Тьма была, лунная полоса отбрасывала слабую тень от забитого окна. Крестообразная
тень эта лежала на полу возле моих ног. Будто в сырой, холодной могиле я сидел, погребенный здесь заживо, паутина, которую я так и не смог отодрать, заклеила мне рот...Наконец я сумел встать и осторожно, боясь собственных шагов, на цыпочках пошел к двери, во двор, шатаясь, выполз на улицу...
Я долго спал, а когда проснулся, день уже был в разгаре, солнце стояло высоко, и казалось, что ночью мне приснился страшный сон, не наяву это было — могильная темнота Ирининого дома, вонь трухлявого тюфяка, настороженный шепот: «Кто тут?» — и ужас, который я испытал.
Моя хозяйка из большой, тяжелой лейки поливала огород. Она в этом году не поехала в Белоруссию на могилу сына. Может быть, и поехала б, если бы знала, что я намереваюсь к ней приехать, но я и сам не знал, приеду ли сюда. Да и теперь не знал, зачем приехал. В самом деле, зачем?
Хозяйка поливала огород, возле сарая петух гонял кур, на заборе сидела кошка, лениво смотрела на их суетливую беготню. Я умылся во дворе за домом из рукомойника, охая и ахая от холодной колодезной воды. Здесь в огороде была превосходная колодезная вода, та самая живая вода, возвращающая к жизни даже мертвых.
Ночной кошмар рассеялся, все, что случилось, было игрой ночного города, сейчас же, днем, я знал: даже самого дома Ирины, заколоченного досками, может вообще не оказаться, а вместо него будет стоять винный или табачный ларек или будка Союзпечати.
Интересно, сохранился ли ларек «Пиво—воды» на Инженерной — Советской улице? Или его не было, как, может быть, не было и дома, где будто бы умер мой однофамилец Владимир Васильевич Махонин? Неужели я на самом деле верил в таинственные метаморфозы этого городка, живущего двойной жизнью — ночной и дневной? Не во мне ли самом эти метания кривды и правды, темноты и утренней свежести, старости и молодости? Не во мне ли они?
Я не сразу нашел дорогу к Инженерной улице, память подвела меня, я поплутал по городу, но наконец увидел знакомый ее изгиб, тихие домики с расписными наличниками окон, полынь возле заборов, чугунные тумбы водоразборных колонок, пустые скамейки рядом с калитками. Собаки лаяли где-то в глубине дворов, я не видел их, и они не видели меня, но шаги, наверно, слышали и предупреждали меня, что они на страже, справно несут свою службу...
Дом № 27, который, кае я помнил, стоял здесь только ночью, а днем вместо него возвышалась облепленная мухами пивная палатка, был на месте, сейчас, в середине дня, облитый солнечным светом. За забором змеилась в глубь сада дорожка, посыпанная желтым песком, благоухали розы, на густых старых яблонях наливались яблоки, за садом виднелся дом, терраса, в раскрытых окнах ветер шевелил занавески. Я толкнул калитку, она не скрипнула, поддалась легко, и песок под моими ногами не зашуршал, когда я ступил на дорожку. Я шел по ней беззвучно, и, когда уже почти дошел до дома, женский голос спросил:
— Вы что-то ищете?
Я обернулся. В тени яблонь, прикрытая их мощными ветвями, сидела в знакомом мне кресле-качалке старая женщина в голубом халате, и вся она была голубая, руки, истонченные старостью, тоже были голубыми, под тонкой, прозрачной кожей виднелись сплетения голубых сосудов, и волосы ее отливали голубизной, и глаза ее не выцвели с годами, они светились синевой.
— Нет,— сказал я,— то, что я потерял, уже никогда не найду.
— Ну что вы,— она засмеялась легким, непринужденным смехом,— нет ничего такого, чего нельзя снова найти.