Произведение в алом
Шрифт:
– Да, да, очень похоже на припадок, - согласился я, - но мне-то зачем симулировать эпилепсию?
– Здрасьте, плыву и берегов не вижу... Как это «зачем»? Вас сразу переведут из камеры, - принялся втолковывать мне Вен-цель-на-все-руки.
– Дохтур Розенблат тот еще скропоидол[105]! Вам голову с плеч снесут, а этот клистир ходячий все одно будет талдычить: заключенный здоров как бык! А вот эбилебсия у него в авторитете. Наблатыкаешься косить под эбилебтика - и ты уже на койке в тюремной больнице. А оттеда соскочить - что на парашу сбегать...
– Бродяга таинственно понизил голос: - Решка на больничном шнифте[106] подпилена и держится на соплях. Об том никто ни сном ни духом, окромя нашего «батальона». Пару ночей постоите
– Так-то оно так, - нерешительно промямлил я и робко осведомился: - И все же с какой стати мне бежать из тюрьмы, ведь я же невиновен?
– Такое скажете, что в сто голов не влезет... Другой бы спорил, а я...
– начал было Венцель-на-все-руки и, изумленно округлив глаза, уставился на меня, как на редкое насекомое, потом обреченно вздохнул, словно усталый учитель, вынужденный в сотый раз втолковывать нерадивому школяру прописные истины, и медленно, чуть не по слогам, произнес: - Тем более резон - взять ноги в руки!
Мне пришлось призвать все свое красноречие, чтобы отговорить бродягу от того рискованного плана, который, по его словам, они в прошлую ночь «чуть не до дыр перетерли на толкови-ще» в «батальоне».
И все равно он никак не мог взять в толк, почему я отвергаю раз в жизни выпадающий «фарт», предпочитая «париться» на нарах и «ждать воли» от «легавых».
– Как бы то ни было, а я от всего сердца благодарен вам и вашим лихим друзьям, - воскликнул я, тронутый до глубины души этой бескорыстной готовностью помочь, и с чувством пожал бродяге руку.
– Когда тучи над моей головой рассеются, первый долг, который я почту за честь исполнить, будет выразить вам всем мою самую искреннюю признательность.
– Э-э, мадаполам[109], - небрежно отмахнулся Венцель, - Опрокинем вместе по паре кружек «пилса»[110], и ладно... Какие могут быть промеж нас счеты?! Пан Харузек - он теперь ведает казной «батальона» - уже замолвил за вас словечко, да мы и сами с усами, наслышаны, что вы никогда в скесах[111] не ходи ли. Передать ему что-нибудь, ведь я через день-другой выйду на волю?
– Да-да, непременно, - заспешил я, пытаясь собраться с мыслями, - пожалуйста, скажите Харузеку, что меня очень беспокоит здоровье Мириам... Пусть он зайдет к ее отцу, архивариусу Гиллелю, и передаст ему это. Господин Гиллель ни на миг не дол жен терять ее из поля зрения. Венцель, вы запомнили это имя - Гиллель?
– Гиррэль?
– Нет, Гиллель.
– Гиллэр?
– Да нет же, Гиллель.
Венцель едва не сломал себе язык, прежде чем, скорчив отчаянную гримасу, сумел наконец выговорить это заковыристое для чеха имя.
– И еще: пусть господин Харузек... скажете, я очень прошу его об этом... по мере своих возможностей позаботится об одной высокопоставленной особе... Видите ли, я имею в виду ту знатную даму, которая... Ну в общем, он знает, о ком идет речь...
– Ха, кто ж ее не знает?! Это та шикарная шмара, что наставляла своему муженьку рога с этим немцем... ну как его?., с дох-туром Саполи... Так ее и след давно простыл: она развелась и укатила невесть куда вместе со своим пащенком и Саполи.
– Вы это наверное знаете?
– Мой голос невольно дрогнул. Как ни велика была моя радость за Ангелину, обретшую наконец
свое счастье, а сердце все равно болезненно сжалось у меня в груди: ночей из-за нее не спал - и вот, пожалуйста, забыт и брошен...
Быть может, она в самом деле решила, что я убийца?
Горечь удушливым комком подступила к горлу.
Бродяга с какой-то особой, свойственной всем отверженным чуткостью, странным образом мгновенно пробуждающейся в их огрубевших душах, лишь только дело коснется такой деликатной материи, как любовь, казалось, угадал, что творилось у меня на сердце, так как сразу смущенно отвел глаза и промолчал, будто и не
слышал моего вопроса.– Возможно, вам также известно, как обстоят дела у дочери господина Гиллеля, фрейлейн Мириам? Вы знаете ее?
– выдавил я из себя, превозмогая ноющую боль.
– Мириам? Мириам?
– Венцель наморщил лоб, пытаясь вспомнить.
– Мириам? Уж не та ли это смазливая шалава, что по ночам обивает пороги у «Лойзичека»?
Я, как ни скверно мне было, улыбнулся:
– Нет, определенно не та.
– Тогда без понятия, - сухо обронил бродяга.
Мы немного помолчали.
«Ничего, - подумал я, - возможно, в письме Харузека есть какие-нибудь сведения и о ней».
– Ну а про этого старого барыгу Вассертрума вам еще никто не стукнул?
– внезапно спросил Венцель.
– Так вот, его скаредную душу прибрал наконец дьявол...
Я вздрогнул и уже не сводил с Венцеля глаз, жадно ловя каждое его слово.
– Да, да, дьявол... Прямо сюда всадил свое жало, - бродяга ткнул пальцем себе в горло.
– А все одно, скажу я вам, плохо сработано, не в ту руку вложил Сатана свое жало: сразу видать, ка кой-то зеленый фраер мочил штрика[112]– уж больно много крови по стенам расплескал. В лавку-то в его кто первый просклизнул? Натурально, Венцель-на-все-руки, кто ж еще! Легавые еще только дверь приладились ломать, а я уж тут как тут. В подвале тьма хоть глаз коли, и жид этот - сидит в каком-то старом кресле, грудь в крови, а шнифты как стеклянные... Кровищи кругом - море разливанное. Ну вы меня знаете - ломом подпоясанный[113], а только и у меня при виде той бойни башка кругом пошла... Чую, сам не свой, ноги не держат, внутри муторно - ну, я к стене прислонился и говорю это себе: Венцель, да что с тобой, какая муха тебя уку сила, эка невидаль - дохлый жид... Ну и кавардак этот... в лавке все вверх дном - понятное дело: кто-то грабанул старого скеса, а после засадил ему напильник аккурат в самый кадык, да так, что острие прошло наскрозь и торчало со стороны затылка...
«Напильник! Напильник!
– Я оцепенел от ужаса, пронзившего меня с головы до пят.
– Напильник! Так значит, это страшное жало, заряженное моей черной волей, все же настигло человека с заячьей губой, исполнив свою зловещую миссию!»
– Потом-то я смекнул, чьих это рук дело, - понизив голос, продолжал бродяга.
– Щербатый Лойза, больше некому - кто еще позарится на такой марцифаль...[114] Шонька[115] сопливый, а туда
же - на мокрое пошел! И сгорел бы, когда б не Венцель-на-все-руки - я сразу, как только огляделся в подвале, заприметил на полу перо[116] этого шкета и мигом спроворил его к себе в ширман[117], чтоб легавые, когда шмонать будут лавку, не надыбали его. Да и как этот молокосос в подвал просочился, я знаю... Ход там подземный есть...
– Он вдруг резко прервать свою речь, настороженно прислушался и, бросившись на нары, задал такого храпака, что его, наверное, и во дворе было слышно.
И тут же загремели засовы на дверях, вошел надзиратель и, окинув меня подозрительным взглядом, принялся расталкивать моего продувного сокамерника, который знай себе храпел, как будто месяц не спал.
Я же, спрятав на груди заветный листок, извлеченный из башмака бродяги, безучастно взирал на отчаянные попытки «цирика» разбудить Венцеля-на-все-руки; наконец, после многочисленных тычков в ребра, тот продрал свои очеса, зевая уселся на нарах и, нехотя повинуясь взбешенному конвоиру, неверными шагами еще не проснувшегося человека вышел вон...
Сгорая от нетерпения, я дрожащими руками развернул письмо Харузека и впился глазами в нервно скачущие строки.
«12 мая.
Мой дорогой, безвинно пострадавший друг и покровитель!
Неделю за неделей ждал я, что Вас наконец освободят - но видно, напрасно, какие только шаги ни предпринимались мной, чтобы собрать доказательства Вашей полной непричастности к инкриминируемому Вам делу, - никаких документов, способных убедить следствие в Вашей невиновности, мне обнаружить не удалось.