Прокля'тая Русская Литература
Шрифт:
– Введём Index Librorum Prohibitorum?
– Ригер имел в виду список публикаций, которые были запрещены к чтению Римско-Католической Церковью под угрозой отлучения, и содержали также указания Церкви по поводу чтения, продажи и цензуры книг. Официальной целью составления Индекса было ограждение веры и нравственности от ереси и богословских ошибок. Книги, прошедшие цензуру, печатались с грифом "Nihil obstat", "никаких препятствий", и "Imprimatur", "да будет напечатано" на титульном листе.
– Почему нет?
– усмехнулся Голембиовский.
Верейский всё ещё перелистывал свои записи, его почему-то нервно трясло и дрожали пальцы.
– О, пока вы в размышлениях, коллега, расскажу анекдот, - мягко усмехнулся Муромов, и глаза его небесно блеснули из-под очков, - Жуковский, как известно, обучал семью Государя Императора русскому языку и изящной словесности. Как-то раз при большом стечении народа голубой крови
– Помните, ваше высочество, мы проходили повелительное наклонение? В великорусском языке есть глагол "совать", вставлять что-либо куда-либо. Так вот, от "совать" повелительное наклонение "суй!". В малороссийском же диалекте русского языка есть глагол "ховать", прятать. Так вот, то, что вы изволили сказать, есть не что иное, как повелительное наклонение от "ховать". Однако слово сие употребляется лишь низшими сословиями, и в приличном обществе желательно его не произносить.
Все вздохнули с облегчением. Принцесса ушла, а к Жуковскому подошел государь-император, вынул из кармана золотые часы с бриллиантами и подал поэту со словами: "На, *уй в карман! За находчивость!"
Муромов умел рассказывать анекдоты, и все расхохотались.
– Ну, будет, пошутили и хватит, - оборвал Борис Голембиовский смеющихся коллег.
– Итак, князь, начитайте...
– Претензий нет...
– накануне Алексей всю ночь читал автора "Светланы", - Благородный пансион при Московском университете, увлечение идеями самосовершенствования, дневники с целью "познать самого себя", выработать собственные жизненные принципы, в дневнике юный Василий Андреевич рассуждает о вере и разуме, о свободе воли, о молитве, об отношениях человека к Творцу... Питомец добродетели, певец горациевой умеренности, этот пиит чтил добро не за страх, а за совесть.
– "Отвергни сладострастья погибельны мечты..." - это едва ли ни единственный призыв к целомудрию во всей нашей литературе...
– поддакнул Муромов.
Верейский кивнул и продолжил.
– Жуковский - выше всяких соблазнов, он безгневен и мягок, бескорыстен и благостен, как бесплотный дух. У него нет страстей, только надежды и воспоминания, он психологически не от мира сего, живет в неясностях души, в туманных мерцаниях сердца, на рубеже "таинственного света", и он не столько чувствует, сколько предчувствует.
– Меланхолическая безоблачность Жуковского, лишенная самодовольства, всегда притягивала Верейского.
– Он в самом деле был искренне умилен жизнью, таинствами веры, мистериями бытия, сердечен, дух его спокоен, точно дремотен. Даже жизненные драмы, вроде погибшей любви к Марии Протасовой, не разбивали сердце певца спящих дев. Он не скиталец, не блудный сын, он сам больше всего похож на текучую Ундину. Это романтик, однако, в отличие европейцев, Жуковский представляет человека не игрушкой в руках враждебных ему потусторонних сил: выбор между добром и злом делает сам человек, спасаясь или обрекая себя на адские муки. Жуковский - христианин до мозга костей. Это было идеальное начало национальной литературы.
Голембиовский кивнул и обернулся к Муромову. Адвокат Бога не замедлил со своим вердиктом.
– Согласен. Благодушие и кротость, благонравие и благоволение, доверчивость и скромность. Его доброе слово неизменно совпадало с добрым делом. Неизменно пользовался своей близостью к трону, чтобы вступаться за всех гонимых и опальных... Ни один из писателей ни до, ни после Жуковского не отзывался на такое количество просьб о помощи, протекции, об устройстве на службу, о назначении пенсиона, об облегчении участи, сколько выполнил их Жуковский. Его благодеяния перечислить просто невозможно: с того момента, как он получил доступ ко двору в качестве официального лица, вся его жизнь была полна ежедневными хлопотами по таким прошениям: об этом пишут все. Что до поэм и стихов... В российской словесности от его присутствия стало светлее.
Верейский дополнил:
– Я тут нашёл в его записках...Удивительная мысль. "История всех революций, - рассуждает Жуковский, - всех насильственных переворотов, кем бы они производимы ни были, бурным ли бешенством толпы, дерзкою ли властью одного, - разрушение существующего. Это как опрокидывать гору на человеческие жилища с безумною мыслию, что можно бесплодную землю, на которой они стоят, заменить более плодоносною. И правда, будет земля плодоносна; но для кого и когда? Время возьмёт своё, и новая жизнь начнётся на развалинах; но мы-то только произвели гибель, а произведенное временем из созданных нами развалин нимало не соответствует тому, что мы хотели вначале. Время -
истинный создатель, мы же в свою пору были только преступные губители; и отдаленные благие следствия, загладив следы погибели, не оправдывают губителей. Средство не оправдывается целью; что вредно в настоящем - есть истинное зло, хотя бы и благодетельное в своих последствиях... Одним словом, живи и давай жить, а паче всего: блюди Божию правду..."– Не слишком ли он прекрасен? Это кто, ангел или человек?
– поднял брови Голембиовский.
– Не знаю, но вот ещё дивный случай, кажется, Зейдлиц описывает...
– промурлыкал Муромов, - профессор Дерптского университета прогуливался с толпою студентов и увидел молодого человека, окутанного шинелью, и просившего милостыни. Профессор умно и красноречиво объяснил, как постыдно сие занятие, прибавив, что гораздо лучше жить своими трудами, нежели подаянием. Молодой человек слушал в молчании и только спрятал протянутую руку. После мимо молодого нищего проходил Жуковский, он достал из кошелька монету, подал нищему и сказал: "Ты так молод, почему бы тебе не заняться каким-нибудь делом?" Молодой человек залился слезами и, развернув шинель, и оказалось, что ноги его покрыты ужаснейшими ранами. Жуковский узнал, что он отморозил их, когда ездил по зимним дорогам с немецким путешественником. Далее Дерпта он ехать не мог, а господин его, не имея более нужды в русском слуге там, где все говорят по-немецки, расчел его и отпустил. Молодой человек, ожидая, что ноги заживут, жил на квартире. Но раны становились хуже и хуже, когда уже не осталось более денег, он кое-как выполз на улицу и в первый раз решился просить милостыню.
Жуковский был растроган, достал пятирублевую ассигнацию и подал её больному, но, удаляясь, подумал: "Что будет делать этот бедняк, когда истратит эти деньги?" Он воротился к больному и отдал все, что было в его бумажнике - двести рублей, и убежал, не слушая благословений молодого человека.
Через час мимо места, где сидел нищий, проехал доктор медицины и хирургии и начальник университетской клиники профессор Мойер. Увидя карету, больной стал кричать: "Остановитесь!" Кучер остановил лошадей. "Я не нищий, - поспешил сказать больной, - но я очень болен и имею чем заплатить за свое лечение. Милостивый государь! Будьте так добры, рекомендуйте меня доктору, который взялся бы вылечить мои ноги!" Это было по части Мойера. Он вышел из кареты, осмотрел больные ноги и сказал больному: "Я сам доктор и буду лечить тебя", - Мойер, подняв больного на руки, посадил в карету. Дорогою больной рассказал ему, как прохожий облагодетельствовал его, но Мойер отказался от денег и привез молодого человека прямо в клинику. Спустя неделю Мойер пригласил своего друга Жуковского осмотреть свою клинику. Когда они подошли к одной кровати, больной встал и бросился в ноги Жуковскому, признав в нем барина, что отдал ему все свои деньги.
Коллеги помолчали.
– А вот прощальное, предсмертное письмо Жуковского к жене, Елизавете Рейтерн, в двадцать лет влюбившейся в 58-летнего поэта, - вздохнул Верейский, - написано по-французски: "Прежде всего из глубины моей души благодарю тебя за то, что ты пожелала стать моею женою; время, которое я провел в нашем союзе, было счастливейшим и лучшим в моей жизни. Несмотря на многие грустные минуты, происшедшие от внешних причин или от нас самих - и от которых не может быть свободна ничья жизнь, ибо они служат для нее благодетельным испытанием, - я с тобою наслаждался жизнью в полном смысле этого слова. Я лучше понял её цену и становился все тверже в стремлении повиноваться воле Господней. Этим я обязан тебе, прими же мою благодарность и вместе с тем уверение, что я любил тебя как лучшее сокровище души моей. Ты будешь плакать, что лишилась меня, но не приходи в отчаяние: "любовь так же сильна, как и смерть". Нет разлуки в царстве Божием. Я верю, что буду связан с тобою теснее, чем до смерти. В этой уверенности, дабы не смутить мира моей души, не тревожься, сохраняй мир в душе своей, и её радости и горе будут принадлежать мне более, чем в земной жизни. Полагайся на Бога и заботься о наших детях, - прочее же в руке Божией. Благословляю тебя, думай обо мне без печали и в разлуке со мною утешай себя мыслью, что я с тобою ежеминутно и делю с тобою все, что происходит в твоей душе..."
– Он - работяга, - дополнил Муромов.
– Вот свидетельство Петра Вяземского: "Бывало, придешь к нему в Петербурге: он за книгою и делает выписки, с карандашом, кистью или циркулем, и чертит, и малюет историко-географические картины. Подвиг, терпение и усидчивость поистине не нашего времени, а бенедиктинские. Он наработал столько, что из всех работ его можно составить обширный педагогический архив. Недаром же он когда-то сказал: Поэзия есть добродетель!..."
– Он, что, ангел?
– снова язвительно вопросил Голембиовский, - вы нашли что-нибудь дрянное, Марк? Безгрешный он, что ли?