Пролитая вода
Шрифт:
– Не приедет. Уехал он.
– Еврей?
– Да.
– Значит, сохранится юношей надолго, а может, и навсегда. В тебе тоже есть что-то еврейское, – засмеялся Андрей. – Ты человек внутренней, собственной идеи, искать которую нет необходимости, наоборот, ее скрывать надо. Ни с кем поделиться не хочешь, только с себе подобными. А таких больше нет. Нет таких евреев, как ты.
– Ты всегда придумываешь что-нибудь и заставляешь в это верить. Вроде бы правдоподобно, а на самом деле ерунда, конечно. И сам это понимаешь. Может быть, я и хотел бы быть евреем – в твоем понимании.
– Черт возьми, мне кажется, ты никогда не видишь себя со стороны! Почему ты так очарован своим состоянием, самим собой? Ну что такое твой замкнутый мир? Тьфу! Ты же много читал, от Аввакума до Солженицына. Вместо того чтобы понять, какое тебе даровано счастье – быть не тронутым
Тенишев действительно улыбался, даже с каким-то восторгом.
– Не ожидал. Честное слово, я думал, что ты хуже.
– А раз так, то не получится продолжения разговора, если ты не принесешь сейчас водки. Правда, в такие минуты выпить надо.
Магазины были закрыты, но Тенишев знал, что вечерами в дворницкой бытовке всегда выпивали. Пообещав знакомому дворнику отдать завтра две бутылки за одну, которая понадобилась для неожиданных гостей, Тенишев отказался выпить с работягами, показывая на часы: спешу, мол.
– Зажиливаешь проставу с новосельем, – мрачно напомнил один из них, протягивая бутылку.
– Не зажиливаю. С получки, – ответил Тенишев.
Он шел по двору мимо двухэтажного дома, на котором была мемориальная доска.
Поставив перед Андреем бутылку, Тенишев сказал:
– Ты пить не будешь, когда узнаешь, откуда водка. Во дворе стоит дом, в котором Чехов жил после Сахалина, а за ним бытовка дворников. У них я и одолжил.
– Наоборот. Водка необычная. Чеховская, как сказал бы вместо меня какой-нибудь подлый циник.
Андрей разглядывал этикетку.
– Там, наверное, написано: «В человеке все должно быть прекрасно», – усмехнулся Тенишев.
– Нет – «Мы увидим небо в алмазах». Я здесь один посидел, покурил, и знаешь, понял тебя. Что-то глубокое, утробное есть в этой квартире, комнате. Хорошо думается.
– Ага. А то я сам стал сомневаться – на кой черт меня сюда принесло?
– Опять сомневаться! Оставь это прошедшей юности. А кстати, чем же все-таки я тебе напомнил твоего уехавшего друга?
Тенишев нарезал хлеб и разлил по стаканам водку.
– Да ничем, наверное. Разговорились с тобой так же, как и с ним, в первую встречу. Какое тут сходство? Это я так, не подумав, ляпнул тогда в ЦДЛ.
– Странно – скажут человеку, что он похож на кого-то, и человек уже волнуется. И тот, кто говорит человеку о его похожести на кого-то, преступает какие-то дозволенные границы приличия.
– Да, я согласен. Поэтому и беру свои слова обратно. Ни на кого ты не похож.
– Не в этом дело. Наше так называемое писательство – подобие, – сказал Андрей. – И поэтому так захватывает нас элементом недозволенности, некорректности по отношению к природе, по отношению к тем образцам, которые уже стали частью природы. Ведь мы понимаем, что все уже написано, во всяком случае, достаточно написано. И, сидя над бумагой, шалеем от мысли: а смею ли я, ничтожная тварь?.. Вот главная двигательная сила писательского зуда. Ты ведь замечал, что все более-менее ценимое тобой ты написал помимо своей воли, независимо от себя. Ты и не помнишь, как это писалось. А как только пишешь то, что об-ду-мы-ва-ешь, – чувствуешь себя на сцене и словно вспоминаешь заученный жест. Вот уж, кстати, что не люблю – театр. Пошлее нет искусства. Играть роль, жить в образе – что-то бессовестное есть в самих этих цеховых терминах. Но когда я так дико, по-первобытному, осуждаю театр, я так же не люблю подобие и в литературе. За ту же игру. Когда игры не видно, подобие исчезает, изображаемое делится на единицу и таким образом преображается, становится новым. «Бесподобно!» – ахает публика, не умеющая оценить, пошлым словом вынося самое верное определение шедевру.
Андрей уже выпил, Тенишев разлил по второй – Андрей машинально выпил и вторую и продолжал говорить.
– Ну вот скажи: как ты пришел к тому,
что стал писать?Тенишев улыбнулся:
– Вопрос, как на встрече с читателями. Я бы ответил: от противного. Понимая, что не умею сочинять музыку, писать картины, постепенно пришел к тупику – писать слова. Показалось, что это получается.
– И все время не мог себе в этом по-настоящему признаться, не говоря уже о том, чтобы заявить окружающим: я писатель?
– Конечно.
– Ну вот и не признавайся, не заявляй. Пиши, потому что ничего другого тебе не осталось. Ты – в тупике, проиграл по всем статьям и поэтому пиши.
– Ну и круг ты сделал. Ты хоть понимаешь, что говоришь? Ободрил, нечего сказать. Нет в жизни счастья, но жизнь прекрасна и удивительна. Писать нет смысла, но пиши.
– А только так, – сказал Андрей. – Заговор обреченных. Никакого расчета на успех, никакого постижения смысла. Если вдуматься, в этом и состоит самый хитрый расчет. Но это уже софистика, надо и остановиться когда-нибудь. А останавливаться лучше всего на слове «надо», понимая всю его бессмысленность. Хороших произведений достаточно – страшная мысль, но надо сделать еще небольшое преступление: написать какое-нибудь подобие на настоящее произведение. Так что твои сомнения, что бы я ни говорил, симпатичны мне. Сомневайся, вглядывайся в свои слова, но пиши их. Вот весь круг.
Андрей выпил уже третью стопку не закусывая. Он молчал, все отряхивая погасшую сигарету.
Чтобы как-то вывести его из молчаливой задумчивости, Тенишев сказал:
– А вот с тобой мы похожи. Я то же самое думаю часто. И сейчас мне кажется, что не ты пришел ко мне, а мой двойник, или черт – помнишь, как к Ивану Карамазову?
– Ну, это уже пошлость. И Достоевский весь на ней замешан. Пошлость двойничества и надрыва. Потому он и остается навсегда в нашей юности. Хотя, честно сказать, боюсь перечитывать – боюсь, что опять увлекусь. Все, давай допьем, и я пойду быстро, чтобы по дороге пьянеть, вдогонку. Это мне нравится: спешишь к покою, в свою комнату, и всю дорогу тебя опьянение догоняет.
– Не обгонит?
– Да нет. Я дойду до своей комнаты, удивлюсь себе – какой же я пьяный, и закрою дверь за собой, словно не впуская еще кого-то.
И Андрей действительно быстро выпил, занюхал хлебом, помахал на пороге рукой и исчез.
«Вот – событие», – подумал Тенишев о его приходе. Это были те самые слова, которые когда-то в деревне произнес Даня. Тенишев вспомнил, что читал из написанного Андреем только один рассказ – попытку продолжения «Повестей Белкина». Рассказ этот был написан от лица уже полоумного старика Ивана Петровича Белкина, вспоминающего свою жизнь, в событиях которой угадывались сюжеты настоящих «Повестей». Как гробовщику, автору перед смертью являются герои его произведений и люди, послужившие прообразами этих героев. И старик с ужасом понимает, что не может вспомнить, жили эти тени, являющиеся перед ним, на самом деле или он их придумал. Как об избавлении от своих страданий, старик мечтает о той ночи, когда толпа привидений примет его наконец за своего и уведет с собой по черному ходу его последнего жилища.
Этот рассказ обсуждали на семинаре, и странным образом все развеселились – находили логические неувязки, неточности стилевой подделки, – но обсуждение было веселым, словно предметом его был какой-то юмористический рассказ. Панин успокоил общее веселье, заметив, что подобные опыты отнюдь не кощунственны по отношению к классике, а наоборот, полезны для молодых писателей, и даже предложил всем последовать примеру Андрея, каждому выбрать тему для упражнения. Андрей был мрачен, почти ничего не говорил и только невнятно оправдывался, что для обсуждения у него ничего более подходящего не было готово. Его примеру, однако, в дальнейшем никто не последовал, Панин не напоминал, семинары шли своим чередом. Андрея после этой истории стали считать импровизатором, «легким на перо», и когда он брал слово на семинарах, его слушали с интересом, как отличающегося от всех человека. Была группа, семинар и отдельно – он. Тенишев тоже это чувствовал, но он и себя не мог включить в группу. Для него схема семинара складывалась по-другому: группа, он и Андрей. Тенишев понимал, что со временем, может быть, все его однокурсники станут для него отдельными интересными личностями, и так оно, скорее всего, и случится, но пока он выделял только Андрея. Может быть, и правда тот напоминал ему Даню, и давняя юношеская привязанность не могла просто так исчезнуть в Тенишеве, а перекинулась на нового человека, показавшегося пусть даже немного необычным – сложнее, чем остальные люди?