Прометей раскованный
Шрифт:
Итак, космическая катастрофа, гибель Земли и Солнца и всех планет,— вот что может проистечь из тех лабораторных работ, за которые докладчик всего два дня назад получил Нобелевскую премию! Резерфорд пошутил, что какой-нибудь идиот в лаборатории может взорвать Вселенную, Жолио не шутит, он серьёзно доказывает. И он предвещает такую опасность не в результате поисков и происков какого-то фантастического идиота, нет, он предвидит её в конечном итоге своих собственных исследований, в дальнейшем их расширении и углублении. Он предупреждает мир от самого себя, от своих учеников, от своих продолжателей, близких и дальних. Не собирается ли он внести проект вообще прекратить исследования
— Исследователи бесспорно попытаются воспроизвести этот процесс,— с непоколебимой убеждённостью отвечает он на невысказанный испуганный помысел аудитории. И, выдержав паузу, произносит последнюю обнадёживающую фразу: — Но мы надеемся, они примут необходимые меры предосторожности!
Он сходит с трибуны, его провожают аплодисменты. Лекция была грозная, ещё ни один из нобелевских лауреатов не предупреждал о таких страшных опасностях. Но надежда сохранена! Аудитория аплодирует оратору за высказанную им напоследок веру в человечество.
К Фредерику пробирается взбудораженный Чедвик. Открыто выраженное волнение было редчайшим явлением у этого невозмутимейшего из учёных.
— Великолепно, но страшно,— говорит он, пожимая руку Фредерику.— Вы заставили меня почувствовать всю меру собственной ответственности. Отныне я буду опасаться своих работ.
— Во всяком случае, все мы должны думать заранее о последствиях наших исследований,— ответил Жолио.— Что до меня, то я повторю слова Пьера Кюри, сказанные им в этом же зале тридцать два года назад: «Я отношусь к числу тех, кто думает, что человечество сумеет извлечь из новых открытии больше добра, чем зла».
Чедвик всё не мог успокоиться.
— В Кембридже один эмигрант из Германии предвидит, как и вы, грозные последствия наших ядерных исследований. Но в отличие от вас он пессимист. Его страшит, что в Германии осталось много хороших физиков, он говорит, что это опасно для человечества. Фамилия его Сциллард, Лео Сциллард, так его зовут.
— О Лео Сцилларде я слышал,— промолвил Жолио.
— Чем вы с мадам Кюри собираетесь заняться теперь? — поинтересовался Чедвик.
К ним присоединилась Ирен, он обращался к обоим. Она ответила за себя и за мужа.
— Нас интересует проблема трансуранов,— с неожиданной резкостью сказала она.— В Берлине утверждают, что доказали правоту Ферми, выделив химически эти загадочные элементы. Но мы их пока не сумели найти. Нам кажется, что здесь таится какая-то загадка.
— Это будет снова совместная работа, мадам?
— Нет, я проведу её с югославом Полем Савичем. Исследование скорей химическое, чем физическое. Фред будет руководить строительством лаборатории атомного синтеза и монтажом циклотрона в Коллеж де Франс.
Чедвик молча наклонил голову. Он хорошо помнил научные споры на последнем Сольвеевском конгрессе. И он вполне уяснил значение резкого тона в голосе Ирен.
4. Это невозможно, потому что этого не может быть
В декабре 1938 года по гулким коридорам Химического института кайзера Вильгельма в Берлин-Далеме угрюмо шагает профессор Отто Ган.
Берлинский радиохимик не в духе. Для скверного настроения причин больше чем достаточно.
И главная та, что стареющего профессора, ученика и друга великого Резерфорда, заставили заниматься политикой. Всю свою жизнь он имел дело только с приборами и химикалиями, он гордился тем, что стоит вне политики. Даже
в первую мировую войну офицер химических войск Отто Ган не терял дружеских чувств к английским учёным. Битвы шли на полях сражений, но в сердце у Гана не было ненависти. В его мире науки было творческое соперничество, а не война.Проклятые нацисты Гитлера с дьявольской энергией ставят мир с ног на голову. Всё в Германии теперь идёт наперекор разуму и морали. Дикий шабаш бесов, пиршество каннибалов — только такие слова отражают сегодняшнюю действительность. Цивилизованный двадцатый век ввергнут в мрачное средневековье!
И находятся проходимцы с именами крупных учёных, которым по душе дикарские порядки нацизма. Впавший в старческий маразм Филипп Ленард требует «арийской физики». Иоганнес Штарк, кстати, истративший свою Нобелевскую премию на покупку фарфорового заводика и превратившийся из учёного в хозяйчика, печатно вопит, что «теория относительности — мировой еврейский блеф». Наука может быть только правильной или неправильной, а с кафедр всех немецких университетов угодливые профессора завывают о физике, химии и математике, определяемых формой головы, а не знаниями, заключёнными в голове. И это в его Германии! В бывшей культурной Германии, откуда сегодня бежит всё свободомыслящее!
Разве этим летом не бежала из Берлина Лиза Мейтнер, самый близкий ему в науке человек, его правая рука? И он не смог её отстоять! Тридцать лет они дружат, столько сделали совместных работ, а на тридцать первом году дружбы он сам посоветовал Лизе: «Бегите, бегите, пока не поздно!»
С какой горечью она тогда посмотрела на него! Как она надеялась, что ей, может быть, удастся остаться в Берлине, даже когда отсюда сбегут тысячи других преследуемых! Она была иностранка, австрийская подданная, с ней нельзя было поступать, как с прочими рабами рейха. И разве она не была женщиной, знаменитой учёной женщиной? Бедная фантазёрка надеялась, что, как во всяком цивилизованном обществе, женская слабость будет ей защитой.
Но в марте 1938 года Австрию захватил Гитлер. И австрийцы в одно отнюдь не прекрасное утро стали немцами. И на них распространились законы «защиты расы». А для нацистских варваров не существует уважения к женщине, этого Лиза долго не понимала. Хорошо, что удалось уговорить её для виду уехать в отпуск в Швецию и оттуда не возвращаться. Иначе она томилась бы уже в концентрационном лагере!
Ган отпер свой кабинет, закурил сигару, подошёл к окну. Осень в этом году была промозглая, мокрый снег поминутно превращался в дождь. Грипп косил людей с той же беспощадностью, как и бацилла нацистского безумия. Ган в последнее время старался не ходить и на научные совещания. Было противно смотреть, как отвратительно изменились лица и речи недавно, казалось бы, приличных людей.
Он прошёлся по ковру, угрюмо усмехаясь. Он вспомнил рассказ о беседе ректора Гёттингенского университета Гильберта с министром высшего образования Бернгардом Рустом. В Гёттингене чистка от «нежелательных учёных» была произведена вскоре после захвата нацистами власти: семь профессоров, среди них Борна, Куранта, Франка, изгнали из университета. А через год на банкете в Гёттингене невежественный пьяница Руст и Гильберт оказались рядом. И демагог Руст несомненно рассчитывал, что Гильберт выше всех ставит себя, когда громко обратился к величайшему математику Германии: «За границей кричат, что ваш институт сильно пострадал вследствии изгнания врагов нацизма. Это правда, профессор?» А Гильберт ответил столь же громко: «Чепуха, господин министр. Знаменитый Гёттингенский университет не пострадал. Он просто больше не существует!»