Прорвать Блокаду! Адские Высоты
Шрифт:
Вдруг Вика поняла, осознала всем своим существом, что «ЭТО» – забывать нельзя. И если она останется жива, что вряд ли, конечно, она посвятит свою жизнь тому, чтобы помнили. Все помнили. Всегда помнили.
А по Литейному идти еще тяжелее. В начале морозов тут лопнул водопровод. Застоявшаяся в трубах вода залила льдом проспект. Какое-то время жители окрестных, и не только окрестных, домов ходили сюда за водой. Совершенно не обращая внимания, что рядом, вмерзшие в лед, лежат трупы.
Морозы…
Немногочисленные «труповозки»
Санки скрипят полозьями по льду Литейного. Сил нет, чтобы остановиться. Надо идти, надо идти…
Вдруг Вика вспомнила Джека Лондона. Белое безмолвие… Да… Город превратился в белое безмолвие.
Где-то прогрохочет по льду асфальта полуторка, где-то послышится рев самолетов, где-то заскрипят доски обрушенных пролетов… но все это вместе – безмолвие.
Вдруг Вика вспомнила один из рассказов американца. Там один дядька вез на Аляску пять тысяч яиц. Или не пять? Или не пять тысяч, а пять тысяч дюжин? А какая разница? Вез, вез… А они взяли и протухли. Пять тысяч яиц! Ну пусть и протухших! Ну пусть хотя бы одно!
В ноябре Юта достала овсянки – двести граммов. Они два раза сварили из нее овсяный кисель. Да. Именно так. Два раза. Процедили первый раз – отжали через тряпочку. Оставшееся в тряпке – проварили еще раз. Из оставшейся соломы сделали лепешки. Вот вам и обед из трех блюд.
Если бы она могла, то девочка потрясла бы головой, чтобы отогнать мысли о еде. Но сил не было. Может быть, поэтому, а может быть, потому, что она была закутана в несколько платков так, что торчал только нос да глаза, Вика не услышала, как тот фотограф, сделав несколько нетвердых шагов, щелкнул своей камерой ей в спину.
Она просто шла и шла по Литейному проспекту.
А над ней смыкались крышами дома Ленинграда.
Глазницы окон были перекрещены бельмами газетных полос, были выбиты огнем пожаров, и, вздымая опаленные брови, дома изумлялись людям: «Люди! Что же вы делаете с нами?»
Десятки, сотни, порой тысячи килограммов тротила обрушивали их. Мороз трещал кирпичами и бревнами. Снег продавливал крыши. Но дома держались, как держались люди. На последнем вздохе, на последнем издыхании. Дома принимали удары бомб на себя, порой не выдерживая и погребая под осколками своих тел людей.
Но город… Город держался.
Держалась и Вика, шаг за шагом приближаясь к Литейному мосту через Неву.
Шлагбаум был почему-то закрыт. Она постояла, тяжело выдыхая морозный воздух.
Подошла к часовому, навалившемуся на гранитную стену набережной.
– Дяденька!
Часовой молчал, в светлых глазах его отражалось пасмурное небо Ленинграда.
– Дяденька! На Петроградку бы нам пройти!
Часовой молчал.
– Дяденька, у меня пропуска нет, а маму похоронить надо.
Вика подергала часового за рукав. Тот выронил
винтовку и упал на мостовую, гулко стукнувшись затылком, так, что слетела шапка. На замерзшие его глаза тихо падали редкие снежинки. И не таяли.– Дяденька, вы меня извините, пожалуйста. Вы на меня не ругайтесь.
Вика, тяжело нагнувшись, прошла под шлагбаумом и потащила санки за собой.
Мертвый часовой. Мертвый мост. Мертвый город. Мертвая мама. Живая девочка. Мертвая Нева.
Да такая ли Нева мертвая?
Вот – то тут, то там – пробиты проруби. К ним тянутся бесконечные вереницы ленинградцев.
Чернеет купол Исаакия. Биржа и Ростральные огни на стрелке Васильевского. Вдалеке, у Адмиралтейства, виден вмерзший в лед корпус какого-то крейсера.
Шпиль тоже стал из золотого – черным. Черное и белое – цвета войны для Ленинграда.
На другой стороне горбатого моста Вику встретили живые.
– Эй, бабка! А ну иди сюда! – заорал лейтенант. Если бы Вика не была дочерью летчика, она бы не догадалась, что это разводящий караула.
– Пропуск давай, старая, – рявкнул лейтенант. Возрастом чуть старше Вики.
Она в ответ покачала головой:
– Дяденька лейтенант, у меня нету пропуска.
И стащила платки с лица.
– Я маму на кладбище везу, дяденька лейтенант.
Она внимательно, как смотрят младенцы на пороге жизни и старики на пороге смерти, посмотрела на военного.
Тот осекся. Сглотнул:
– Документы-то есть?
Она молча смотрела на него.
– Сколько лет-то тебе? – у лейтенанта задергалась щека.
– Четырнадцать, товарищ лейтенант. Можно мы пойдем, а то нам некогда…
– Сидорчук… Сидорчук! – опять рявкнул лейтенант.
– Туточки! – отозвался один из бойцов.
– Проводи ее в караулку. Напои хоть кипятком, что ли…
– Дык опять же нарушение… А! – махнул рукой Сидорчук. – Иди сюда, доча, иди за мной. Мамку тока у дверей оставь. Ничо ей уже не сделается.
В караулке было тепло. Так тепло, что Вика стащила платки с головы.
Сидорчук усадил ее около печки. Чего-то пошебуршал в своем сидоре. Вытащил оттуда кубик сахара и протянул его Вике.
– Вприкуску давай. Вприкуску – пользительнее.
И отвернулся, наливая кружку кипятка.
– Спасибо, – прошептала Вика, схватившись за сахар.
Тепло внезапно ударило со всех сторон. Захотелось вдруг спать. Спать, спать, спать…
– Э! – вдруг ударил ее по щеке Сидорчук. – Ну-ка, держи себя в руках. На, пей.
Он протянул ей горячую кружку с обжигающим кипятком.
– Тебя как зовут, девчоночка?
– Вика, – прошептала в ответ Вика.
– Накось, жри давай, Вика, – протянул он ей тоненький кусочек хлеба.
– Спасибо, дяденька, у меня есть, – с этими словами она медленно показала ему свой хлеб.
– На потом оставь. Жри, что дают. Потом – не будет.