Прорыв
Шрифт:
У "любезного" полились по щекам слезы, и Наум оторопел: "Может, и в самом деле потерял".
– - Евреи!
– - заорал он.
– - Посмотрите под ноги! Ну, ра-зом!.. Есть?
– - Есть!
– - закричали вдали, и большой, туго набитый портфель поплыл, поплыл над головами, достиг, наконец, владельца, который тут же открыл его, поглядел -- все цело и, не вытирая слез, кинулся к Науму.
– - Вот!
– - кричал он, вытаскивая паспорт из портфеля и протягивая Науму.
– - Я -- еврей! Еврей!.. Видишь?!
– - Что я, отдел кадров!
– - по возможности шутливо воскликнул Наум, чувствуя себя погано: обидел человека ни за что, ни про что. Он подумал вдруг, что это, наверное, первый случай в Москве, когда чело279"век
– - Евреи, евреи, кругом одни евреи!..
А у "собачьей площадки" кто-то рассказывал восторженно, что Израиль -единственная страна в мире, где не воруют. Появился, правда, один шоферюга из России. Половину выручки клал себе в карман. Так, верите, на его автобусе кто-то вывел огромную букву 'Тимел". Первую букву слова "ганеф" -- вор. И какая бы очередь ни была на остановке, к нему не садились. Верили свято. Обводили восторженными глазами улицу Архилова, а глаза были далеко-далеко...
Закрапал дождь. Но круг танцующих не распался, раскрылись над головами черные зонтики. Улица стала вдруг нереальной, как в мультфильме для детей: прыгают, скачут круги из черных зонтиков. Реальными были только фигуры в плащах "болонья", которые выскакивали из подворотен, фотографировали певцов и наиболее шумных ребят и тут же снова ныряли во дворы, за спины милиционеров, которые теперь стояли тесно, локоть к локтю, вдоль всей улочки, снизу доверху.
Когда Иосиф и Лия подходили к улице Архипова, милиция на их глазах остановила на Маросейке широкий и грязный, в песке и глине, самосвал, приказала шоферу выйти и что-то втолковывала ему. Шофер отнекивался, и тогда милицейский офицер сказал зло:
– - Получишь права назад, когда вернешься...
И вот теперь этот самосвал продирался наверх от Солянки к улице Богдана Хмельницкого, гудя и раскидывая танцующих. Шофер сидел красный и, судя по его губам, люто матерился. Наум крикнул в окно кабины: -- Ты чего?
Шофер кивнул куда-то вбок: -- У них спроси!
Наум поглядел невольно в сторону милицейского оцепления. Задержал недоуменный взгляд. Оцепление веселилось. Один милиционер что-то шептал на ухо другому, затем все начинали косить глаза в сторону синагоги и беззвучно похохатывать. Там праздновали Симхат-- Тора пожилые евреи. У одного в руках была бутылка вина или коньяку. А восемь или десять бород теснились вокруг с рюмочками. Одна бутылка на восьмерых и рюмочки-- наперстки привели здоровых русских мужиков в синих форменных фуражках в состояние нервически веселое. Они фыркали, зажимали себе рот рукой, затем опять лица их становились каменно-- неподвижными. Только время от времени подергивались, как от тика.
Самосвал погасил шум и смех лишь на мгновенье; он проходил, смердя дизельным выхлопом, и тут же, за его звякающим бортом, образовывался круг и снова пошло-- поехало.
Закричала вдруг улочка радостно, Наум не сразу понял, отчего. Выделился из крика знакомый, мальчишеский голос. Так и есть, Сергуня. Только что появился, видать. Кто-то кинулся обнимать Сергуню. Тот выглядел очень солидно в своем сером габардиновом пальто, которые носили в Москве, как считал Наум, кроме Сергуни, только работники ЦК КПСС. В руках у него был сложенный зонт с никелированным наконечником, которым он размахивал, как дирижерской палочкой, а сейчас зонт торчал над головами парней, обступивших Сергуню, как флагшток.
Из подворотни выскочил черный плащ, присел, изловчился и, сфотографировав Сергуню, кинулся обратно. Один из парней, длинный и плоский, как гладильная доска, схватил гебиста за шиворот, потряс, затем швырнул его в сторону милицейской шеренги. Милиционеры расступились и, когда черный плащ пролетел мимо, как снаряд, снова сомкнули строй. Их лица
выражали каменный нейтралитет.Наум махнул Сергуне рукой. "А за меня бы так вступились?
– - мелькнуло вдруг.
– - Берегут Сергуню... Пришел в движение только что, а уж стал заводилой, вожаком... " Наум подумал почти уязвленно, что к нему, Науму, так не тянулись. Отпугивал, наверное, своей неуравновешенностью, резкостью, рискованными поступками... Но Наум погасил в себе недоброе чувство к Сергуне. "В дом несет, а не из дома..." Побежал к Сергуне, крича ему и пробиваясь поближе к сергуниному кругу, пижонисто-пестрому, нарядному, который подхватил примчавшуюся откуда-- то Геулу и завертелся все быстрее и быстрее, как ярмарочная карусель.
"А что, завертит Гулю, Сергей себе Наумович!" Когда Наум открыл в Сергуне музыканта-импровизатора, он понял, что вывезет в Израиль только из их "научного коридора" по крайней мере инженеров двадцать. Неугомонный, компанейский Сергуня стал, вместе с гитаристом Леонидом Лепковским, целой эпохой, когда написал "Гимн еврейского прорыва", который передавали позже все радиостанции мира и распевали у синагог на всех континентах.
Год назад Наум достал пластинку Луи Армстронга. Сергуня воскликнул вдохновенно: -- Это именно то, чего нам не достает! Только слова нужны свои.
Кто только ни предлагал варианты. И Наум, и Иосиф. Сергуня поступил гениально просто. Он взял слова библии и -- сплавил их в текст пронзительной силы. Порой, когда пели хором, холодок проходил по спине. Иные плакали.
Сергуня ударил по струнам гитары, которую хранил в лаборатории Наума за шкафом, и -- над каменным хаосом взметнулся его гибкий, сочный голос:
Фараону, фараону говорю:
Отпусти народ мой..
И вся улица перестала кружить и горланить, что в голову взбредет, а подхватила во всю силу своих молодых легких:
Отпусти народ еврейский
На родину свою...
Тревожный ритм песни заставил притихнуть даже милиционеров, которые перебрасывались словами у стенок домов.
..Отпусти народ! Отпусти народ! Отпусти народ домой!..
Гитара Сергуни отбивала и отбивала ритм, как барабан. Наум не отходил от него, на всякий случай, поглядывая на Сергуню, как мать на свое детище. Он был красив, Сергунчик! Умные синие глаза, шевелюра -- соломенная копешка. Уши, правда, оттопыренные. Сергуня был единственным из его родственников или друзей, кто еще не подал документы в ОВИР. Он любил Подмосковье, северную природу, шутил:
– - Я уеду из России последним и запру ее на ключ. А ключ отдам Солженицыну.
С морозами грянула беда: приговор "самолетного процесса"... Как-то Иосиф сказал: -- Это наше счастье, что наверху идиот на идиоте сидит, идиотом погоняет.
Да, теперь не нужно ворошить "сырые дрова". Радиостанции только и вещают об этом. Я включил приемник, -- кричат на всех языках: "Расстрел... Шот... Шиссен... Сентенсд ту би шот!"
Мир ужаснулся и стал ловить каждое слово о еврейской борьбе. На маленьком самолетике, к которому евреи, оказывается, даже не приблизились, скрестились все прожектора. "Свадьба тысячного", как окрестил ее Наум, обретала отныне в глазах всего мира новый и высокий смысл.
Я позвонил Иосифу Гуру: -- Неужели расстреляют? Расстрел за умысел... Такого со времени сталинщины не было.
– - В нашей стране все возможно, -- грустно ответил Иосиф.
Тридцатого декабря он сам позвонил мне. Сказал, что сегодня в Верховном Суде РСФСР рассмотрение кассациии. "Приходи, если сможешь..."
Холод был страшный. Но никто не ежился, не притоптывал. На очищенном от снега тротуаре люди стояли группками, не смешиваясь. Отдельно -- Гуры, в небольшой кучке евреев. Возле Иосифа -- приземистый, как Дов, Шинкарь* -самый храбрый еврей Советского Союза, по определению Наума. На груди Шинкаря -- огромный магендовид, вырезанный из серебряной бумаги.