Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Через два дня очерк лежал на моем столе с приколотой запиской: «Отличная работа. Жму руку». И подпись Пищика.

Должен признать, он показал пример высшего редакторского класса. Он и в самом деле пользовался синим редакторским карандашом как скальпелем. На первый взгляд казалось, почти ничего не отрезано. Все было на месте. Кроме одного. Исчез конфликт. Очерк кастрировали.

Передо мной типичный образец лакировки — это я понял сразу. Но тщеславие и накопленный опыт сыграли главную роль в моей реакции, вернее, в отсутствии таковой. Это была моя первая крупная работа для журнала, и я с нетерпением ждал, когда ее опубликуют. Все, что там написано, говорил я себе, правда. Пусть не вся правда, но все-таки правда. А потом, разве бывает вся правда, полная правда? Я отдавал себе отчет в том, что высказывать несогласие с правительством по вопросам внешней и внутренней политики запрещено, равно как табуирована критика высших лиц (пока то или иное лицо не впадало в немилость). Знал, хотя никто никогда мне этого не говорил. Никому никогда не давали перечня того, что можно и чего нельзя. Эти истины

постигались на практике, неписаные законы заучивались опытным путем. При этом довольно легко было найти запретам объяснение и оправдание. Разве Запад не объявил нам идеологическую войну? Разве в этой холодной войне победа не окажется на стороне того, кто преуспеет в битве за человеческие умы? Даром, что ли, нас, журналистов, называют бойцами идеологического фронта? В частных разговорах между собой мы вполне могли признать, что далеко не все в порядке, что многое нуждается в улучшении и исправлении, но может ли это позволить себе солдат? Может ли тот, кто воюет с безжалостным врагом, жаловаться ему на своих офицеров и генералов? Разумеется, нет! Настоящие патриоты объединяются в единую силу и стоят насмерть, пока не придет победа. Поступать иначе — значит лить воду на мельницу врага (и разве американские консерваторы не говорят точно такие же вещи относительно публичной критики Соединенных Штатов своими журналистами?).

Не следует, наконец, забывать и о другой стороне этого вопроса: о самосохранении. Еще были свежи в памяти сталинские времена с их террором, с уничтожением людей за любую критику, кроме той, которую санкционировал сам «вождь всех народов». Уже состоялись первые суды над диссидентами, и легко было представить, что ждет человека, чьи писания могут истолковать как антисоветские. Страх уютно обосновался в подсознании людей — и я не был исключением.

Как многие другие, я оказался между молотом и наковальней. Я знал, что буду презирать себя за то, что компрометирую свои принципы. Мне следовало создать свою собственную экологическую нишу, определить свои правила, свой modus vivendi, позволяющий мне оставаться честным человеком, не лишаясь при этом свободы. Постепенно я выработал тактику, которую сформулировал для меня спустя несколько лет старый большевик Николай Яковлевич Тиллиб, когда я советовался с ним о том, поступать ли мне в партию. «То, с чем ты столкнешься сегодня, ничего не имеет общего с идеями Ленина, с идеалами революции. Кое от чего тебя стошнит. Но страдать придется молча. Придется тебе ходить по лезвию бритвы, никогда не подавая вида. Если ты и в самом деле веришь в социализм, ты победишь. Если же не веришь, а думаешь о карьере, значит, ты продашься».

Я дал себе слово не врать. Не петь осанны партии и Генеральному секретарю. Я пообещал, что стану собирать материал, способствующий тому, чтобы американцы избавились от своих предрассудков в отношении Советского Союза, от ложных стереотипов. И я сделаю то же самое для советских людей в связи с Америкой, когда представится возможность.

Обещание было дано абсолютно искренне. Но я не могу утверждать, что выполнил его. Дело не в том, что я преднамеренно обманывал или дезинформировал свою аудиторию. Скорее, я подвергал себя самоцензуре, убирал то, что могло представить угрозу для меня, редко высказывал свое мнение до конца. Я не раз и не два задавался вопросом: что на самом деле скрывается за моими решениями — страх за себя, за мою семью, нежелание снабжать «врага» боеприпасами, ложно понятое чувство патриотизма или просто трусость? Вероятно, всего понемножку.

Это были одинокие и трудные времена, к тому же ломалась моя личная жизнь.

Мы встретились с Валентиной поздним летом 1957 года, почти сразу же после завершения проходившего в Москве Всемирного фестиваля молодежи и студентов, в течение которого я почти все две недели жил вместе с американской делегацией. Эти две недели оказались для меня необыкновенно важными, поскольку подтолкнули меня к решению возвращаться в Соединенные Штаты. Я понял, что эти люди, американцы, совершенно разные по взглядам и по статусу, словом, по всему, для меня понятны, это мои люди, мне легко с ними. Я понял, что принял тяжелое решение, что это означает расставание с родителями, но в то же время я испытал определенное облегчение.

Наступил август, до возобновления учебы оставался целый месяц, делать было нечего, да и деваться некуда. И тут родители моего сокурсника по факультету Миши Островского предложили пожить у них на даче. Они собирались в Крым, дача пустовала и была оплачена. Я с радостью принял их предложение.

На самом деле это была не дача, а чердачная комнатушка под крышей какого-то дома. Без канализации и горячей воды, что стало для меня полной неожиданностью — во-первых, мне дали понять, что дача эта находится в шикарном месте (Николина Гора), и во-вторых, я все еще многое мерил американскими лекалами, следовательно, «дачу в шикарном месте» представлял определенным образом; наконец, в-третьих, отец Миши Островского Аркадий Островский, был широкоизвестным, чтобы не сказать знаменитым, советским композитором, и я не мог даже подумать, что такой человек ютится в подобной хибаре. Но я тем не менее скоро понял: Николина Гора и в самом деле место особое, здесь живет элита — научная, художественная, и иметь дачу на Николиной Горе статусно. Понял я и то, что ради лета, проведенного здесь, многие готовы жить в совершенно жутких условиях и платить весьма серьезные деньги — чем местное население пользуется вовсю.

* * *

Николина Гора того времени и Николина Гора сегодня — это две разные планеты. Тогда

на Николиной жили люди известные, заслуженные — такие, как Петр Капица, Владимир Мясищев, Александр Гольденвейзер, разные ученые, деятели искусств, писатели. Жили там и так называемые «простые» люди (очень не люблю этот термин), которые летом сдавали свои дачки московской элите. Жизнь была спокойной, особых заборов не ставили, да и дома были довольно скромные. Сегодня Николина Гора выглядит как крепость, ожидающая осады: высоченные стены, отороченные колючей проволокой, и за ними — не особняки даже, а дворцы, в которых живут российские нувориши. От старого милого духа не осталось и следа. Проезжая по Николиной мимо этих крепостных стен, я испытываю острое желание вооружиться базукой и долбануть по ним. И думаю, я такой не один.

* * *

Словом, я жил на чердаке, где не было ничего, кроме кровати и одного стула. Я не заплатил бы ни рубля за такую «дачу», но я и не платил, а дареному коню… На Николиной Горе я познакомился с Валентиной.

Ей был тогда двадцать один год. Как и мне, ей оставался один год учебы в Московском университете, где она блестяще училась на классическом отделении филологического факультета. Друг другу мы сразу понравились, оказалось, что у нас похожие вкусы и оценки, нам было интересно разговаривать. Мы проводили вместе целые дни: катались по Москве-реке на байдарке, играли в теннис, совершали длинные прогулки по полям и лесам прекрасного Подмосковья. В сентябре мы вернулись в Москву и продолжали видеться каждый день. Поженились мы в марте 1958 года и расстались десять лет спустя. Я уже говорил об этом и не буду повторяться. Вспомню лишь Льва Николаевича Толстого, который был абсолютно прав, когда писал, что все счастливые семьи счастливы одинаково, а каждая несчастливая семья несчастна по-своему…

Чуть раньше я рассказал про вечер нашего расставания. Я никогда не испытывал такого отчаяния, как в тот момент, — у меня было ощущение, что мир мой рушится. Боль казалась ужасающей, жизнь теряла смысл. Будь я способен тогда анализировать свои чувства, я понял бы то, что стал понимать гораздо позже: я более всего страдал оттого, что это происходит со мной. Это был удар по моему «я», по моему убеждению, что такие вещи происходят с другими людьми, но не со мной, потому что я не такой, как все.

Валентина во время нашего первого отпуска. Черное море, 1958 г.

Думаю, человеку вообще свойственно считать себя особым, уникальным, отличным от других. Нет-нет, он в этом вряд ли признается даже самому себе. Но ощущение собственной исключительности сидит в каждом из нас, и когда какое-либо событие доказывает нам, что это не так, что мы заблуждаемся, что мы точно такие же, как и остальные, мы не выдерживаем, взрываемся, выходим из себя. Еще: разве мы не склонны винить кого угодно и что угодно, но только не себя в своих несчастьях? И разве мы не приписываем все свои достижения и успехи исключительно себе, своим достоинствам? Мы плохо умеем себя оценивать, этой науке мы либо не учимся вовсе, либо учимся крайне тяжело и в процессе этой учебы постоянно получаем удары — более или менее болезненные. И нет исключений из этого правила. Ну, разве что мать Тереза…

Валентина дома на 3-й Миусской. 1963 г.

Когда я женился на Валентине, то понимал, что отказываюсь тем самым от идеи вернуться в Америку. На это я решился безо всякого труда, поскольку любил ее. Но тоска по Америке, по дому не исчезла. И она компенсировалась тем, что я постоянно общался с разными американцами — хотя в те годы в Москве таких возможностей было немного. Так получилось, что я стал часто встречаться с американскими корреспондентами, работавшими в Москве, причем эти встречи оправдывались моей работой. Это были странные встречи. Контакты американских корреспондентов строго ограничивались, это не касалось лишь диссидентов и, чуть позже, «отказников». Поэтому они не могли особо выбирать — пусть я был рыбкой небольшой, но представлял собой хоть какой-то улов в смысле источника информации. Вместе с тем они прекрасно понимали, что ни один советский гражданин (за исключением все тех же диссидентов и «отказников») не станет встречаться с ними, не имея на то одобрения КГБ. Странно ли, что они относились ко мне с подозрениями? Если бы я тогда отдавал себе в этом отчет, то прекратил бы эти встречи безо всяких сожалений, и уж конечно не стал бы делиться с ними своими внутренними переживаниями. Я вел себя глупо, не на кого пенять, кроме как на себя. Много лет спустя Николас Данилофф, один из тех, кто был корреспондентом в те годы, в интервью телевизионной компании CBS рассказал о том, как я приходил к нему «поплакаться» (по-английски это выражение звучит гораздо более обидно: «To cry into your beer» — буквально «рыдать в собственное пиво»). Я могу сколько угодно обижаться на Данилоффа, но вполне заслужил его оценку.

Американские «коллеги» выкачивали из меня все, что я знал (немного в то время), а я, полный тщеславия, был рад стараться. И нет ничего удивительного в том, что это плохо кончилось для меня. Удивительно, что это случилось так поздно.

Одним июньским днем 1963 года мне позвонил Сэм Джаффи, заведующий московским бюро американской телевизионной компании ABC. Как мне казалось, у нас с ним сложились искренние дружеские отношения.

— Влад, — сказал он, — ходят слухи, что вот-вот запустят в космос женщину. Ты что-нибудь об этом знаешь?

Поделиться с друзьями: