Прощание с миром
Шрифт:
— Эх, смотрите, как красиво идет там впереди один... Узнать бы его фамилию!
— Товарищ генерал,— взмолился я, стоя за спиной у него,— позвольте мне посмотреть!
Генерал оторвался от стереотрубы, поглядел на меня, видимо, очень удивленно, затем (как-никак, я все-таки представился ему, назвал ему себя, сказал, что я — из газеты, из армейской газеты) отошел от стереотрубы, дан мне возможность посмотреть то, что видел он. Окружающие генерала офицеры его штаба удивленно оглядели меня. Яприник к окулярам и увидел взбегающих по склону вконец уже черной высоты солдат, и еще одного, вырвавшегося далеко вперед, в таком же, как и на других, ремнем перетянутом ватнике. И тут же, вслед за тем сразу, я увидел взрывы гранат, рвущихся на склоне высоты, ближе к ее вершине.
Яотошел от стереотрубы. Стоять дальше, казалось мне, было бы уже нахальством с моей стороны.
И действительно, по
Яне знал, что мне делать, мне опять казалось, что я нахожусь не на месте, не там, где я должен был бы быть по моему положению человека, пришедшего сюда из газеты. Ведь я должен был обо всем этом писать, рассказать об этих людях, а я ничегошеньки не видел, кроме бросающих гранаты, взбирающихся вверх черных фигур... Все вокруг меня, все эти инструктора, и дивизионные и армейские, вели себя так, как если бы они делали какое-то важное, необходимое дело, переговаривались между собой, наблюдали, они, как видно, могли потом доложить начальству, как и что, я не знаю, в чем состоял смысл их пребывания здесь; одним словом, все были спокойны и привычно уверены в себе, я один не знал, что мне делать, как быть... Ябегал от этой сопки к траншее, где пароду теперь было больше, чем раньше, когда в ней сидели готовящиеся к атаке, молодые, грустные люди в одинаково темных, толстых ватниках,— и обратно к сопке, на которой, как в сотах, были понатыканы ячейки для наблюдения.
Ябегал так от одного человека к другому, пробовал выяснить что-нибудь у связистов, но телефонной связи с высотой не было еще, а посланный туда радист еще не добрался, и неизвестно было, доберется ли он вообще туда.
Японимал, что возвращаться в редакцию мне не с чем. Без фамилий людей, сидевших на высоте там, моя корреспонденция состояла бы, как мне казалось, из одной фразы: «Высота такая-то взята». Или, в лучшем случае: «Вчера воины нашей части штурмом взяли высоту такую-то, долговременный пункт обороны противника». Не этого, как я понимал, ждали от меня в редакции. Яне знал никого из тех, кто находился сейчас там, па высоте, мне не было известно, кто из них жив, кто погиб, ничего этого я не знал, а значит, как думал я, не мог, не имел права что-нибудь писать. Да даже и фамилии, будь они у меня, одни только фамилии, тоже ничего не дали бы мне, я должен был видеть этих людей после того, как они достигли высоты, говорить с ними.
Ничего этого я не знал и ничего этого у меня не было.
День подходил к концу. Солнце, там как раз, слева от высоты, красное, обещающее мороз, закатилось... Очень быстро стемнело. Яопять пришел в теперь уже выстужевшую, пустую землянку, куда уже стали собираться все эти многочисленные
инспектора и уполномоченные...
Между тем над передним краем опустилась ночь.
Явыбрался из землянки, сбежал в эту, теперь уже окончательно пустую траншею, дождался, когда на небе высыпали звезды, а они высыпали по всему небу очень густо, ночь была звездной и морозной, и теперь только впервые выкатился, выкарабкался из траншеи из этой, которая оказалась гораздо глубже, чем я думал, перевалился через бруствер и пополз, вернее сказать, сначала просто пошел туда, в сторону теперь уже совершенно невидимой высоты. Не надеясь попасть на тропу, проложенную через болото, ту, по которой днем пробирались солдаты-штрафники, я стал забирать в сторону, надеясь обогнуть, обойти ого, это болото, справа. Едва я немного отошел, как стали взлетать ракеты, далеко вокруг освещая лежащую впереди меня равнину, глухие снежные сугробы. Япадал тотчас, как только ракета взмывала ввысь, приникал к земле, стараясь перележать, пока она еще горит надо мной. Несколько раз я натыкался на белые, огромные, как представлялось мне во тьме, буграми лежавшие здесь трупы. Их оказалось гораздо больше, чем можно было предполагать. Яне знал, что тут так много. Ятолько после понял, что трупы эти были навалены давно когда-то, может быть, еще летом или осенью, когда, так же как это было сегодня, пытались все так же брать эту высоту. Трупы эти, когда я лежал на снегу за ними, казались мне словно бы раздутыми, распертыми на морозе. В действительности они раздулись так не на морозе, а скорее всего, еще в тепле, до наступления зимы еще, и теперь закоченели, превратились в каменные, затвердевшие глыбы. То, что они и в самом деле были раздувшимися, вздутыми, можно было понять и по тому, что телогрейки, как я видел, были, особенно на спине, по швам, лопнувшими во многих местах.
Яполз и полз вперед, огибая эти раздувшиеся, горой торчащие на снегу, на морозе, под звездами, тела павших здесь когда-то солдат, и когда повисала
ракета или начинали свистеть пули, я прятался за них. Так я постепенно продвигался все дальше и дальше, стараясь как можно правее быть от этого гиблого болота, которое не могли обойти идущие на штурм высоты люди. Ракеты вспыхивали одна за другой, а я полз все дальше и дальше, и никакого болота не было, как видно, я обогнул его стороной, облез его. Яуже думал, что я близко у цели. Ядаже, когда одна ракета погасла, а другая еще не взлетела, стараясь оглядеться, поднялся на ноги и пошел вперед, как вдруг, слева, в стороне от себя и даже чуть за спиной, увидел орудие, длинный ствол стоявшего здесь орудия, с насаженным на него дульным тормозом, очень характерным, каких в то время у нас еще не было,— немецкого орудия, направленного в нашу сторону. В темноте, на фоне снежной горы я очень хорошо рассмотрел все это. Оказалось, что я вышел к огневой позиции немецкого орудия, в тыл к нему.Внутри у меня все похолодело, и я, быстро, быстро, где ползком, а где и перебежками, кинулся назад, обратно, только тут сообразив, что я уклонился от первоначально взятого мной направления, слишком далеко забрал в сторону, что я вышел не во фланг, как я хотел, а в тыл злосчастной высоты этой.
Яскоро убедился в том, что это так и есть, потому что некоторое время спустя увидел наконец, теперь уже справа от себя, и саму высоту эту, ее контуры. Явзял еще немного правее, и теперь высота была передо мной.
Весь мокрый, я поднялся наверх, перед самой высотой, за болотом, встретив солдата, тянущего связь, нитку провода, туда, па саму высоту...
Япровел тут два или три оставшиеся до утра часа, записав фамилии тех, кто погиб, и тех, кто уцелел, кто еще находился здесь, почти со всеми с ними переговорив, восстановив всю последовательность того, что происходило здесь, и только к утру, когда начал брезжить рассвет, с одним из раненых, теперь уже по болоту, через болото, по дороге, которую знал солдат, добрался до знакомой мне траншеи, до сопки, переговорив еще с работником политотдела, с удивлением узнавшим, что я был там...
Когда в тот же день, рано, я вернулся в редакцию и написал статью, так и называвшуюся — «Бой за высоту», статья эта была снята с уже сверстанной полосы. Оказалось, что взявшая высоту рота была на другой день выбита с нее и высота была сдана.
6
Какое-то время после этого я еще оставался в редакции, и мне даже поручили написать очерк о том, как жители деревни, в которой мы стояли, жили под оккупацией, как пережили они это страшное для них время. Если бы не этот случай, не задание это, я и не узнал бы никогда, что жители когда-то большой, а теперь наполовину сожженной деревни, в которой мы так давно, казалось бы, стояли, находятся не где-нибудь, а тут же, в лесу, за озером, на пологий берег которого одним своим концом выходила наша деревня. Действительно, ни одного человека, ни старика, ни ребенка, в занятой штабом деревне не было, я даже думал, что их вообще нет, что они угнаны немцем или эвакуированы куда-нибудь в тыл, а они оказались тут же, в лесу, за этим белым, за песенным снегом озером, которое я теперь, когда это потребовалось, запросто перешёл по льду.
Яедва перешел озеро, как тут же и глубине леса увидел курящиеся землянки. Целая улица занесенных снегом, курившихся дымком землянок.
В течение двух дней, глубоко проваливаясь в снег, которого тут, в лесу, оказалось очень много, я ходил от землянки к землянке, от одной двери к другой, расспрашивал стариков и баб о том, каково пришлось им в немецкой неволе за эти более чем два года. Рассказы были тяжелые, куда тяжелее, чем я ожидал, и я, расспрашивая о перенесенных этими людьми испытаниях, полностью исписал самодельный, наскоро сшитый
мной блокнот.
Вот кое-что из того, о чем рассказывали мне эти люди...
«Когда началась стрельба,— рассказывал мне один старик,— мы укрылись в лесу и видели, как отходили наши. Когда немного успокоились, стали возвращаться в свою деревню, в свои дома. Когда вернулись, деревню нашу нельзя было узнать, она вся была зеленой от зеленых немецких шинелей.
На о крайне меня остановил немецкий солдат. В руках у меня был сундучок с кое-каким домашним барахлишком, все то, что я захватил с собой. Не знали ведь, на сколько уходим, может, и насовсем. Он все это разрыл, выкидал на землю. Увидел, проклятый, кусочек ситцу, дочке на платье берегли, сунул в карман и унес.
Пришел я домой, говорю своей Прасковье Григорьевне, так, мол, и так, взяли у нас тот ситец.
— Как взяли?
Все никак не могла понять, как это кровную, заработанную трудом вещь можно вот так взять и отнять. Потом-то мы уж многое перевидали и перестали удивляться. Мы были оторваны от всего мира, деревня сделалась мертвой... Раньше, бывало, пойдешь в избу-читальню, в правление колхоза, газету почитаешь, с людьми поговоришь, радио послушаешь. Почта была своя, письмо можно было куда угодно отправить и самому можно было получить. А тут вдруг ничего этого не стало...