Прощание
Шрифт:
– Алесь, как твоя фамилия?
– Забыли, товарищ командир? – Затяжка высветила не робкую ухмылку. – Мошкаркин я.
– Ты белорус? А фамилия русская?
– Так у нас полно белорусов с русскими фамилиями, в Орше, где жил до войны, до призыва, – половина таких… Так и Емельянов белорус, а с русской фамилией, он же из Витебска…
– Ладно, друг Мошкаркин, еще побываешь в своей Орше, – сказал Скворцов. – Покалякали, пора топать дальше.
Докурив, оба забухтели, закашлялись; Скворцов, встал с пенька, и они пошли по лесу, по лугу, вдоль осоки, вдоль камышей. Справа лежала прерывистая ломаная линия обороны, за ней – мрак, неизвестность, враги, Скворцов думал: фашисты стряпают подлые листовки, лживые, но есть в них и вполне реальная угроза уничтожить партизан, в этом они не обманывают, будут угрозу выполнять. Когда? Знать бы! И другое с такой мыслью соседствовало: великая правота за автоматчиком и философом осьмнадцати лет от роду, за Мошкаркиным Алесем. Для человека самое важное – чтоб дети и внуки остались после него, чтоб его корень не пресекся. А сколько в нынешнюю войну пресекается этих корней? Скворцов шагал по ночному лесу, и где-то шагала по ночному лесу Лида, партизанская связная. Скорей бы возвращалась в отряд. Пусть доживет до победы, и пусть у нее будут дети и внуки…
Уже
Островки несдутого снега, подкрашенные солнцем, розовели на угорьях, розовый снег будто горстями срывало с веток, казалось, не ветер, а рев моторов сшибает снег и сосульки. Истончившиеся, как будто заточенные, сосульки разбивались, падая с веток, но Скворцов не слышал этого потрескивающего звона. В утренний час для него существовал лишь звук, рвущийся из нутра моторов, – фырканье, урчанье, рев. А затем еще один угрожающий, скребущий железом по железу звук – в небе немецкий самолет-разведчик. Невысоко кружась над лесом, выныривая из серо-белых облаков и вновь ныряя в них, он разбросал серо-белые листовки, розовевшие в солнечном восходе, как сами облака, как островки снега. Бумажные листки разлетались над болотами и полянами, планировали, спускались, взмывали, чтобы тут же резко упасть – ближе и ближе к земле. Торопятся загадить ее собой, зловонные. Скворцову принесли листовку, – вонь шибучая: повторяют, что было в прежних листовках, угрозы чередуют с посулами, только сдавайтесь. Погибнуть – можем, сдаться – никогда. Скорей рак на горе свистнет. А еще по-русски выражаются так: идите вы… понятно, куда? Не привыкший, в отличие от некоторых армейцев, к забубённой ругани, Скворцов выматерился осипшим шепотком.
Партизаны попрятались, прекратилось всякое движение, однако дымки над землянками еще вились, хотя печки срочно позаливали водой; да и окопы, траншеи были, вероятно, видны сверху – как их ни маскируй. Да и маскировались неважнецки: на снежок понадеялись, авось заметет взрытое, но снежок-то сдувается, а то и подтаивает. На чьей совести недоделка? На скворцовской в конечном итоге, пусть он и гонял Новожилова, командиров рот и взводов и вообще всех, попадавших под руку. Как ни гоняй, дисциплина в отряде партизанская, а не армейская. Борется он за нее, внедряет, да при осложнении обстановки, при переделках, в которые попадают, она слабеет: в отряде большинство штатских, они-то и вспоминают при переделках свои гражданские замашки. Самолет-разведчик то забирался повыше, будто карабкаясь, то спускался так, что подмывало вмазать в него очередью, никто, однако, не стрелял; десяткипар настороженныхглазсопровождали силуэт самолета, вызывающе четко распростершего свои крылья над лесом, над Черными болотами, над черноболотниками. Партизаны, перепачканные болотной жижей, и впрямь были как черноболотники. Избороздивши небо вдоль и поперек, самолет развернулся и ушел. Томит предчувствие: обернется все это крупными, как говорится, неприятностями. Приказав усилить наблюдение и обо всем замеченном без промедления докладывать лично ему, Скворцов устало, расслабленно спустился в землянку, где у столика с кастрюлей суетился Василек: переставлял миски, перекладывал вилки и ложки. На стук двери он живо обернулся, с неудовольствием спросил:
– А где дядя Костя? Где дядя Эдуард? У меня завтрак собранный.
– Дядя Костя в окопах. Дядя Эдуард с разведчиками задержится. Будем вдвоем завтракать.
– Вечно они, – с тем же неудовольствием сказал Василек. – Когда время кушать, все должны быть за столом.
– Это ты правильно, Василь. Но иногда можно простить… Что у тебя на завтрак?
– А-а, чего хорошего. Картоха да картоха. В мундире. Хлеба малость. И соли малость. Чаю – от пуза, целый чайник. Без сахару.
– Будем налегать на чаек! Но сперва давай картошечку…
– Есть, товарищ командир. – Мальчик перестал суетиться у стола. С солидностью и достоинством, объявлявшимися у него, когда он раскладывал по мискам еду, резал хлебный круг или наливал в кружки кипяток, он неспешно открыл кастрюлю, ткнул туда обломанной вилкой. Скворцов взял три картофелины, себе мальчик положил столько же и по стольку же было оставлено Емельянову и Новожилову.
Обжигаясь, Скворцов сдирал картофельную кожуру и, прищурясь, посматривал на Василька, как тот, не выдавая, что тоже обжигает пальцы, неторопко очищал картофелину. Мальчишка жевал чинно, по крестьянски, в пальцах правой руки – картофелина, левую руку держит под правой, чтоб крохи не просыпались на пол. С неких пор Василю поручили получать для отрядного начальства харч с кухни, с продсклада, в иной час самому приготовить еду, покормить вовремя, вымыть посуду; Федорук называл его шеф-поваром, Новожилов говорил: «Ты каптенармус». Василь вник в смысл этих слов, но восторга они не вызывали: больше нравилось слово «связной». Однако на связь не посылали, берегли, не было крайней нужды, и он добросовестно, солидно исполнял свои кухмистерские (это уже определение Емельянова) обязанности.
Скворцов любил незаметно наблюдать за ним: сосредоточенный, отчасти важный, жует с закрытым ртом, и при этом двигаются оттопыренные уши – милый, лопоухий, смешной пацан! Уши, по-видимому,
оттого еще так торчат, что Василь коротко подстрижен. Остригли его недавно, каки всех партизан, по требованию Арцта; в отряде отмечена вспышка вшивости. Спервоначалу Арцт требовал остричь поголовно «под нуль», но партизаны, в большинстве своем народец молодой, не чуждый форсу, возроптали, пожаловались командованию, и Скворцов с Емельяновым решили: не наголо, однако по возможности короче. Но сколь же молод и зелен народец: из-за такой ерунды, как прическа, разгорелся сыр-бор. Что до Скворцова, то он бы без сожаления расстался с шевелюрой, коль требует медицина. В итоге: всех подстригли коротко, однако прически сохранились – назад или на пробор! А у Василя не прическа – просто растущие во все стороны волосы, которые хочется погладить. Так получилось: смотрел на Василя, а тот на него, и пятилось, отходило все опасное, угрожающее, что стеной вставало вокруг окруженного отряда, что тревожило и мучило своей неотвратимостью, что не давало ни малейшей возможности быть спокойным. А тут успокоился, даже повело на разговор, на шутку, от которой отвык. Сухая картоха с сухой горбушкой не лезли, драли глотку, и, запивая их голым кипятком (заварки не было), Скворцов спросил:– Ну как, Василек, жизнь молодая?
– Нормальная, дядя Игорь, – сказал мальчишка неулыбчиво. – Не брешут, что нас немцы окружили?
– Не брешут, – сказал Скворцов, в который раз отмечая: малец в курсе событий, когда только поспевает узнавать!
– Так что же будет, товарищ командир?
– Будет, как бывало. Будем немцев бить, а они нас. Думаю, отобьемся…
– А под Москвой вон как шарахнули!
– От Москвы до нас далековато. Так что потерпеть придется. А наступит мир, заживем с тобой, друг мой любезный Василь! Верно говорю? А коли так, ответь: кем хотел бы стать, когда вырастешь?
– Командиром партизанского отряда!
– Ну? – Скворцов едва не поперхнулся. – Так войны же не будет!
– От и хорошо, что не будет.
– Но и партизан не будет, воевать-то не с кем.
– А-а, – разочарованно протянул Василь, – то правда: партизаны разойдутся по домам.
– Разойдутся, разъедутся! Так кем же станешь? Может, лечить будешь, фельдшером, доктором станешь?
– Не хочу, потому что доктор у нас немец.
Встретившись с жестким, неломающимся взглядом, Скворцов больше не задавал вопросов. Дожевал картошку, хлеб, выпил кружку кипятка, сказал: «Спасибо, Василь», – и будто снова подступило опасное, угрожающее, оставшееся вне землянки, пока он завтракал и разговаривал с Василем. И теперь это неотвратимое, тревожное, грозовое словно дышало ему в затылок, торопя выйти из-за стола. Но он посидел еще, вспомнил вдруг о Лиде («Как же она, не прорвется ведь к нам через кольцо карателей»), погладил Василя по голове, и тот припал к его руке худым и нежным лицом. И лишь после этого Скворцов поднялся. В землянку спустился Новожилов, чуть погодя – Емельянов. Василь взялся их кормить, однако смотрел не на них, а на Скворцова, стоявшего в углу, у нар. Емельянов и Новожилов ели подостывшую картошку, разговаривали с набитыми ртами, и голоса их звучали, как заляпанные замазкой, – Скворцову так подумалось. Все трое говорили об одном и том же. Каратели обложили плотно, вылазки разведчиков это подтверждают, куда ни сунься – заслоны. Что предпримут немцы? Начнут немедля наступать? Не выпуская из кольца, дожидаться, когда партизаны сломятся от голода и болезней или сами пойдут на прорыв? Будут бомбить нас, обстреливать из орудий и минометов? Что нам делать? Как упредить активные действия карателей? Инициатива, активность за ними, нам уготована пассивная, выжидательная роль. Выжидать придется хотя бы для того, чтобы определить ближайшие намерения противника. Силы убийственно неравные, пулеметы и автоматы против пушек и танкеток, а численно каратели, как докладывает разведка, превосходят в семь-восемь раз. Усилить разведку, наблюдение, выдать бойцам дополнительно патроны и гранаты, спать одетыми, быть начеку! Скворцов слушал Емельянова и Новожилова и себя как бы слушал тоже. Положение критическое, это ясно и понятно. Остальное – как в тумане болотном: что-то проглядывает и тут же скрывается.
Наверху действительно был туман. Густо-белый, он недвижно стоял меж деревьями в чаще, а по полянкам, по открытым топям скользил невесомо; из него выступали ветки, стволы, кочки и сызнова заволакивались скользящей и скользкой пеленой. Скворцову словно брызнуло холодящими капельками на щеку. Он утерся, втянул голову в приподнятые плечи и зашагал чуть впереди Емельянова и Новожилова. Но далеко от своей землянки они не ушли. Будто сдвоенный гул возник над лесом, и увиделось: кружатся два самолета-разведчика. Скворцов, Новожилов и Емельянов сиганули в кусты, под осину. Выглядывали оттуда, отводя ветки; самолеты летали низко, кресты на крыльях снизу казались огромными, расползшимися, в пилотских кабинах мелькали, чудилось, шлемы. Мало было немцам одного самолета, послали парочку. Потом пошлют три, четыре, десять? И не разведчики будут, а бомбардировщики? Когда самолеты-разведчики убрались, командиры вылезли из-под осины, отряхиваясь от кустарниковых колючек и моха. Молчали, выдавая этим озабоченность и встревоженность. Скворцов надорвал пачку сигарет, сунул сигаретину в рот. Закурили и спутники. И только докурив, Скворцов сказал;
– Безнаказанно вынюхивают! Да уже вынюхали. Жди теперь…
Емельянов сказал:
– Сволочи, устроют нам баньку. Надо побыстрей двигать к месту.
– Шагом арш, товарищи! – сказал Новожилов. – А то эти стервозы начнут наступать…
Они дотопали-таки до позиций первой роты, где собрались произвести рекогносцировку, а попросту выразиться – поглазеть на местность, поползать на брюхе по ее складкам, пошукать, нет ли каких проходов по болоту, мимо заслонов, – когда воздух просверлило снарядом и за шелестом, за свистом следом жахнул разрыв. И еще разрыв и еще. Тяжелыми гвоздят! Будто перед ними форты крепости, долговременные укрепления, бетон и железо. Раззадорились немцы, дадут прикурить. Скворцов подумал об этом, согнувшись в три погибели в недорытой траншее, куда они втроем ссыпались после первого разрыва. Прислушавшись, определил также: и средние орудия стреляют и минометы. Ну и лупят! Тошнотно запахло взрывчаткой. Траншея ходила толчками туда-сюда, ноги теряли опору. Сверху сыпало комьями глины, срезанными ветвями, щепками, почернелой снежной пылью. Скворцов забухтел, разрывая легкие, и простудно и от въедливой, удушающей вони взрывчатки. Подумалось: распрямлюсь – кашель отпустит. Он выпрямился. Разрывы. Вой, грохот. Комья и глыбы глины. Вонь. Черный, застилающий все дым. И Скворцов подумал: «Как тогда, в июне, на заставе». Сколько же дней и ночей минуло с воскресенья двадцать второго июня? И сколько будут продолжаться эти взрывы, грохот, смрад, кровь, смерть? Сколько б ни продолжались, он и его товарищи обязаны выстоять. Ведь выстояли же защитники Москвы.