Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Летом тридцать девятого они задумали путешествие по Кавказу. Строили планы, как совместить Пятигорье, Боржоми, Тифлис. Что-то мы слишком жадничаем, в какой-то момент усмехнулся Котельников, и Люся, сидевшая на диване, плотнее закуталась в свой большой, темный, с кистями платок. А потом стало известно, что тяжело заболел отец Александра Петровича, и он, два года не видевший стариков, понял, что должен поехать домой не на несколько дней — на весь отпуск. Люся отправилась в Киев, где, как оказалось, жила ее престарелая тетка. Когда полтора месяца спустя оба вернулись в Ленинград, жизнь сразу, будто и не было перерыва, вошла в привычную колею. Котельников приходил на Смоленку и ночевал там, может быть даже чаще, чем прежде, но за город они ездили не так часто, и еще реже видна была в Люсе та крымская искристость и веселость, которая годом раньше нет-нет да и пугала Александра Петровича, а теперь вспоминалась с каким-то странным и сладковато-саднящим чувством, которое можно, наверно, назвать ностальгией. В мае сорокового, получив телеграмму о смерти отца, он сразу же, бросив все, отправился в Архангельск, пробыл там,

сколько мог, с матерью, размышляя все это время, что надо бы, вероятно, уговорить ее продать дом — переехать к нему в Ленинград. Вернулся измученный, недовольный собой и, чтобы как-то забыться, еще глубже, чем раньше, ушел с головой в работу.

Здесь, правда, тоже хватало своих огорчений. Метод, предложенный им три года назад, давал, в общем, худшие и совершенно не совпадавшие с ожидаемым результаты. У исполнительных Левы Михальчука и Агеева дело по всем показателям двигалось лучше. «Вот вам и Котельников! Перехвалили, пора бы уже и одернуть», — довольно ясно читалось на лицах сотрудников. Старик Кромов продолжал, правда, подбадривать Александра Петровича, но ведь случается, нюх изменяет и старым зубрам. «Всё в Бонапарты лезем, в Пастеры, а надо-то тихо и скромно долбить камень каплей», — однажды сказал Котельников Люсе, когда зимним вечером — снег мягко падал — они после кино шли по Невскому. Она попробовала возразить, но он резко одернул: «Оставь. Я заранее знаю все, что ты скажешь».

Теперь они виделись редко. Донимающий непрерывно вопрос «где ошибка и как исправить?» заставлял его зачастую работать чуть ли не круглые сутки. На свой страх и риск, уже не советуясь даже с Кромовым, Котельников ставил новые серии опытов, спал в ординаторской, на обитом клеенкой черном диване. Ближе к весне начал ругать себя за эгоизм. Он не один и не имеет права превращать Люсину жизнь в придаток своих сумасшедших поисков. Да, ему трудно, но он выбрал этот путь, а за что мучается и терпит грубости она? Пытаясь вернуть ощущение крепкого тыла, он снова стал проводить много времени на Смоленке и с изумлением обнаружил, что Люсю это не радует. Или почти не радует. На столе высились стопки немецких книг. К Гёльдерлину прибавилось еще одно незнакомое имя: Новалис. «Ты хочешь переводить его?» — «Нет, пожалуй». Его вопрос вызван был искренним интересом, но она не поверила этой искренности, и он обиделся. Помолчал, привычно заговорил о своем; она слушала очень внимательно, но какой-то особенно ценный оттенок в этом внимании отсутствовал. Остановившись на полуслове, он сказал, что в последнее время читает на ночь Толстого. «Толстой как снотворное?» — уточнила она. «Да нет, ровно наоборот». — «Тогда давай почитаем вслух. — Она сняла с полки сильно, но как-то любовно затрепанные тома. — Что хочешь? „Войну и мир“? С какого места начать?»

Внешне все оставалось по-прежнему. Они не ссорились, но ясно было, что дело идет к концу: вода вытекала и вытекала через невидимые глазу трещины, и Котельников наблюдал это отстраненно и даже как бы лениво. Изменить что-то, остановить, переделать было ему не под силу, и оставалось лишь механически проживать день за днем и ждать, как, когда и на что переменится эта странно зависшая в воздухе неизменность.

В апреле он познакомил Кромова с новым планом исследований. «Думаю, это и выполнимо, и интересно. — Профессор задумчиво посмотрел на ученика. — Но знаете, дорогой, сначала вам нужно все-таки защититься. Смотрите, кто только вас не обходит! И не тяните, дружочек. Ведь я недолго смогу быть вам ширмой». Он улыбнулся, и Александр Петрович впервые увидел, что перед ним сидит очень старый, больной человек.

Мобилизован как врач Котельников был в первые дни войны. Двадцать седьмого в последний раз пришел к Люсе. Обоим было ясно, что прощаются навсегда, что война только ускорила то, что и так уже назревало. «Ты живи, — сказала она, строго глядя ему в глаза. — Это все будет страшно. Столько смертей, столько крови, но ты постарайся все-таки выжить, я тебя очень прошу, это моя последняя просьба. И ты не можешь ее не исполнить. Пообещай, что исполнишь».

Четыре года войны были для Александра Петровича годами тяжелой и беспрерывной работы. Время предельно сжалось, «вчера» и «завтра» исчезли, реальность, которую было никак не представить весной сорок первого, властно схватила и повела своими путями, не выпуская ни на минуту; люди мелькали вокруг, но он в них не всматривался, слишком несовместимым казалось то, что его окружало, с обычной жизнью, в которой есть место планам, раздумьям, находкам. В результате его не любили. Медведь, бирюк. Медсестры боялись его, врачи сторонились, раненые поглядывали с опаской, но уважением он пользовался: работал точно, с предельной сосредоточенностью, как раз навсегда заведенные, идеально правильные часы, и вытаскивал многих, кого без него было бы, вероятно, не вытащить. В августе сорок пятого он едва не попал на Дальний Восток, но неожиданно был отправлен в распоряжение Ленинградского военного округа, чему, к удивлению своему, не обрадовался. Дом, где он прежде жил, разбомбили, с Люсей все было кончено, Кромов умер в первые месяцы войны; институт, который он возглавлял, расформировали. Необходимо было начинать все заново, но для этого не было ни желания, ни сил.

Проблемы с жилплощадью он уладил практически без труда, но перспектива устраиваться одному — угнетала. Хотелось, впервые в жизни хотелось заботы, тепла. Однако предложив матери поселиться вместе, он получил очень твердый отказ. «Куда ж я поеду, — сказала она. — Здесь дом, здесь могила отца, здесь знакомые люди. А там у тебя все чужое». Конечно, она была трижды права, Котельников это прекрасно видел, был благодарен ей за чуткость и задним числом удивлялся, как сам-то он мог, вдруг поддавшись нелепому импульсу, едва не втянуть и ее, и себя в неприятнейшее

положение. Обычная послевоенная лихорадка, думал он, стоя перед афишной тумбой. Ритм, в котором жил город, казалось, особенно не изменился, но тем отчетливее видны были то так, то этак проявлявшиеся отличия. «Что же готовит мне грядущий день?» — невесело усмехался он. Довоенная жизнь вспоминалась как безвозвратная молодость. Александр Петрович о ней не грустил. Ему было бы страшно вернуться в то время азарта, амбиций, обманных надежд. Теперь впереди была не бесконечность, а ровные, как столбы, годы, которые штабелями укладывались в десятилетия. Их нужно разумно и с толком прожить. Но как?

Встреча с Левкой Михальчуком сказочно быстро поставила все на место. «Неладно скроен, да крепко сшит», — в веселые минуты говорил о своем подопечном Кромов. Как-то, постукивая карандашом, задумчиво протянул: «И как исследователь, и как врач он ноль, но вот энергия… Вам бы такую! — И со смехом добавил: — Рассуждение в духе Агафьи Тихоновны. У Гоголя — помните? „Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича“…» Когда Михальчук защитил лихо состряпанную (и комар носа не подточит) кандидатскую, Кромов, с укором посмотрев на Александра Петровича, процедил мрачно: «Кто смел, тот и съел. А вы сидите, ждите второго пришествия». Теперь Михальчук, уже доктор наук, профессор, радостно хлопал Котельникова по плечу: «Что? Как? Еще не демобилизован? Ну, вероятно, ждать недолго. Как только освободишься — давай ко мне. Я тут получил кафедру. Не слышал?» И через полгода Котельников стал ассистентом кафедры Льва Кирилловича Михальчука.

Сказать, что осенью сорок шестого Александр Петрович был очень несчастен, так же неправильно, как и доказывать обратное. На рефлексии времени просто не оставалось: вхождение в новый коллектив, дебют на преподавательском поприще, какие-то хлопоты по устройству жилья, театр, по которому изголодался за войну. Ему было тридцать пять лет, и он как бы вышел на плоскогорье. Пейзаж, открывавшийся перед ним, был не особенно радостным, ясно было, что милостей от природы не ожидается и добиваться надо всего самому: приноровиться к исследованиям, которые продвигал у себя Михальчук, обзавестись, наконец, семьей, детьми. Теоретически стать мужем и отцом хотелось — до дела, однако, не доходило. «Вот уж я — точно Агафья Тихоновна, — с теплой улыбкой вспоминал он Кромова. — Хорошо пожил старик, много сделал». В памяти возникали два-три визита в квартиру на Петроградской. Кромов, естественно, приглашал чаще, но Александр Петрович под разными предлогами отказывался. В профессорском доме пахло глубокой укорененностью в какой-то совсем непонятный ему уклад, и Котельников, несмотря на радушие и гостеприимство хозяев, чувствовал себя там неуютно. Кромовы не были образцом той семьи, которую он собирался построить, родители — тоже. Не на что оглянуться, но как бы там ни было, главное — не спешить, постепенно врасти в эту новую послевоенную жизнь, осмотреться, лучше понять, какая она.

Осматриваться, впрочем, было некогда. Действуя по своему генеральному плану, Михальчук засадил его «быстренько написать диссертацию» и, несмотря на сопротивление Котельникова, в несколько месяцев добился требуемого результата. Став еще и доцентом, Александр Петрович сделался в институте женихом номер один. Лаборантки и аспирантки вились вокруг, заглядывали в глаза. Но их желание флиртовать вызывало одно лишь легкое раздражение. Вспоминая расхожее «эх, поменять бы одну жену в сорок на две по двадцать», он откровенно пожимал плечами. Однако и к дамам бальзаковских лет особенно не тянуло. Появлялись и обрывались не оставлявшие следа связи. Холостяцкая жизнь делалась постепенно привычной, как домашние туфли.

На Пятой Красноармейской, где он теперь обитал, в комнате рядом, стенка в стенку, жила красивая и еще чем-то неуловимо выделяющаяся из ряда женщина. «Анна Евгеньевна», — с удовольствием говорил он про себя, вдыхая легкий аромат ее духов. «Ваша комната — просто какой-то сказочный остров», — впервые попав к ней, непроизвольно воскликнул Котельников. Она плотно задернула оранжевые с легкими серебристыми разводами шторы: «Все объясняется очень просто. Я художник. По тканям». Он огляделся: соломенные циновки, веселые самодельные куклы на этажерке, яркие акварели на стенах. «Все это ваши работы?» Она кивнула: «Да, развлекаюсь в часы досуга». Насмешливо улыбнулась. Над ним? Над собой? Предложив чаю, в лицах рассказывала о разных знакомых художниках, о своей жизни во время эвакуации. Вечер прошел очень приятно, но уже назавтра Котельников поймал себя на нежелании как-либо продолжать это знакомство.

И все-таки судьба сумела их столкнуть. Как-то, придя в свою любимую Александринку, он вдруг увидел впереди Анну Евгеньевну и прежде всего обрадовался, что их разделяют целых три ряда, но почти тут же почувствовал странный укол: рядом с Анной Евгеньевной возвышался некто в солидном костюме, и Котельников с изумлением понял, что это ему неприятно. Весь вечер будет испорчен, успело мелькнуть в голове, но мужчина вдруг наклонился к сидевшей слева блондинке, и Александр Петрович вздохнул с облегчением: Анна Евгеньевна была в театре одна. После спектакля они столкнулись в дверях, и отступать было некуда Котельников весело поздоровался, улыбнулся. Погода стояла чудесная, и, без слов поддавшись порыву, они пошли к дому пешком. Говорили обо всем сразу, легко, не задумываясь. В увлечении прошли мимо собственного подъезда, свернули за угол, сделали круг, другой. Когда наконец поднялись к себе на площадку, Анна Евгеньевна предложила; «Идемте ко мне ужинать». Но Котельников отказался: «Увы, к сожалению — нет. Мне нужно еще посидеть над завтрашней лекцией». Через неделю он столкнулся с ней возле дома Подтянутая и оживленная, с приколотым к отвороту букетом фиалок она спешила куда-то и весело помахала ему рукой: «Нет, это не весна, а чудо, правда?» Он с трудом удержался, чтобы не обернуться, не проводить ее взглядом.

Поделиться с друзьями: