Прощай, Африка!
Шрифт:
Как-то раз я, стоя у дома, смутно услышала выстрел вдали. Одиночный выстрел. И снова ночная тишь сомкнулась вокруг. Примолкшие ненадолго цикады словно прислушались и снова завели в траве свою монотонную песню.
Есть нечто странно-непоправимое, роковое в звуке выстрела ночью. Кажется, что кто-то подал весть о себе, крикнул тебе единственное слово и не станет его повторять. Я постояла минуту, гадая, что все это значит. Никто не мог стрелять по какой бы то ни было цели в кромешной тьме, а если хочешь кого-нибудь отпугнуть, то стреляешь раза два или больше.
Может, это стрелял мой старый плотник-индиец Пуран Сингх, живший на мельнице — отпугивает гиен, которые пробрались к нему во двор и объедают ремни из сыромятных шкур, повешенные на просушку с камнями на концах; старый Сингх собирался делать из них вожжи для наших упряжек. Пурана Сингха никак нельзя было назвать героем, но может быть, он приоткрыл дверь своей хижины, спасая свои драгоценные ремни, и выпалил из старого охотничьего ружья. Но он, наверно, выстрелил бы из обоих стволов, и снова перезарядил бы ружье, почувствовав сладость отваги. Но почему всего один выстрел — и тишина?
Я ждала второго
Но через две минуты из-за поворота с ревом выскочил мотоцикл, затормозил перед нашим домом, и кто-то громко забарабанил в дверь моей гостиной. Я надела юбку, пальто, сунула ноги в туфли, взяла лампу и вышла из дома. Перед дверью стоял мой механик с мельницы, глаза у него были безумные, пот искрился при свете лампы. Звали его Белнап, он был американец, исключительно способный механик, мастер на все руки, но очень неуравновешенный. Для него все было либо светлым, как царствие небесное, либо черным, как преисподняя, без проблеска надежды. Когда он поступил ко мне на службу, он сбил меня с толку своими крайностями — его взгляды на жизнь, его предсказания перспектив, ожидающих мою ферму, были похожи на какие-то гигантские словесные качели; постепенно я к этому притерпелась. Все эти взлеты и падения — не больше чем ежедневная гимнастика для живого темперамента человека, жаждавшего деятельности и вынужденного жить монотонной будничной жизнью; это очень часто происходит с молодыми белыми людьми в Африке, особенно с теми, кто вырос в большом городе. Но теперь он выскочил из самого жерла трагедии, и, видимо, еще не решил, как быть: то ли ублажить свою изголодавшуюся душу, раздув пожар как можно сильнее, то ли укрыться от ужаса, стараясь заглушить его, не заметить; раздираемый этими противоречиями, он был похож на мальчугана, со всех ног бегущего с вестью о большой беде; он даже заикался. Но, в конце концов, он приуменьшил несчастье, как мог: для него не оказалось подходящей роли, рок снова оставил его ни с чем.
Тут из дома вышел Фарах и стал слушать вместе со мной, что рассказывал Белнап. А тот рассказывал, как мирно и хорошо все шло поначалу, не предвещая трагедии. Его повар был в отпуске, и в этот день его «тото», сын моего старого скваттера и ближайшего соседа по ферме, старого хитрюги Канину, семилетний Каберо, созвал повеселиться на кухню своих приятелей-мальчишек. И когда к вечеру вся компания без удержу веселилась, Каберо притащил ружье своего белого хозяина и стал изображать белого господина перед своими дикими туземными друзьями. Белнап был страстным птицеводом, он продавал каплунов и пулярок и покупал породистых цыплят на аукционах в Найроби, а у себя на веранде всегда держал заряженное ружье, чтобы отпугивать ястребов и сервалов, диких кошек. Потом, когда мы разбирали это дело, Белнап уверял, что ружье не было заряжено, и что ребята нашли патроны и сами зарядили его, но мне кажется, память его подвела, вряд ли они сумели бы это сделать — очевидно, ружье было заряжено и оставлено на веранде. Во всяком случае, как бы то ни было, патрон был в стволе, когда Каберо, с молодым задором бахвалясь перед сверстниками, нацелился прямо в кучку ребят и спустил курок. Выстрел прогремел по всему дому. Трое детей были слегка задеты и в ужасе выскочили из кухни во двор. Двое остались лежать, тяжело раненые или мертвые. Белнап кончил свой рассказ, проклиная всю Африку и все, что там творится.
Пока мы разговаривали, вышли мои слуги и, не говоря ни слова, вынесли фонарь-молнию. Мы захватили с собой перевязочный материал и дезинфицирующую жидкость. Нельзя было тратить время, заводить машину, и мы бросились со всех ног через лес к дому Белнапа. Фонарь качался на бегу, наши тени метались из стороны в сторону на узкой дороге. Подбегая к дому, мы услышали частые, резкие, хриплые крики — крики умирающего ребенка.
Дверь на кухню была распахнута, будто Смерть, ворвавшись в дом, снова улетела прочь и оставила за собой полный разгром, как будто в курятнике побывал хорек. На столе горела кухонная лампа, копоть стояла столбом, в маленьком помещении пахло порохом. Ружье лежало на столе возле лампы. Я поскользнулась — вся кухня была залита кровью. Фонарь-молнию трудно направить в одну точку, но он ярко освещает всю комнату или сцену. Все, что я увидела при свете этого яркого фонаря, я помню особенно отчетливо.
Я знала детей, которые пострадали, встречала их на пастбищах моей фермы, где они пасли скот своих родителей. Вамаи, сын Иононы, шустрый мальчуган, одно время даже учившийся в школе, лежал на полу между дверью и столом. Он еще не умер, но смерть уже нависала над ним, он был без сознания и слабо стонал. Мы отнесли его в сторону — надо было подойти к другому. Кричал Ваньянгери, самый младший из всей компании. Он сидел, наклонясь вперед, к лампе; кровь била, как вода из насоса, стекая по его лицу, хотя трудно было назвать лицом то, что осталось после выстрела — как видно, он стоял прямо напротив ствола, и ему целиком оторвало нижнюю челюсть. Он широко раскинул в стороны руки и двигал ими вверх-вниз, как ручками насоса — так хлопает крыльями цыпленок с отрубленной головой.
Когда вы оказываетесь лицом к лицу с таким чудовищным несчастьем, выход один: где бы то ни случилось — на охоте или на птичьем дворе — ты обязан прекратить эти муки любой ценой, и как можно быстрее. Но знаешь, что убить ты не в силах, и от страха теряешь голову. Я охватила руками голову ребенка, прижала ее к себе, и тут, как будто я его и вправду убила, он перестал кричать, вытянулся и застыл, словно деревянный, уронив руки. Теперь я знаю,
что значит «исцелять наложением рук».Очень трудно перевязывать раненого, у которого снесло дробью чуть ли не полголовы; пытаясь остановить кровотечение, вы рискуете задушить его. Я приподняла мальчика, положила его на колени к Фараху и велела ему крепко держать голову ребенка: если голова наклонится вперед, я не смогу наложить и закрепить повязку, а если откинется назад, кровь может потечь ему в горло. Но в конце концов мне удалось наложить повязку, пока мальчик сидел неподвижно.
Мы положили Вамаи на стол и приподняли лампу, чтобы разглядеть его поближе. Весь залп попал ему прямо в шею и грудь, он не истекал кровью, только тонкая струйка сочилась из уголка рта. Странно было видеть этого маленького туземца, всегда резвого и веселого, как олененок, таким притихшим. Мы вдруг увидели, что на его лице появилось выражение глубокого удивления. Я послала за машиной — нельзя было терять время, ребят надо было срочно доставить в больницу.
Пока мы ждали, я спросила, где Каберо, тот мальчик, что стрелял из ружья и натворил столько бед. Белнап рассказал мне тут же странную историю об этом мальчике. За несколько дней до этого Каберо купил у своего хозяина пару поношенных шортов и должен был заплатить ему одну рупию из своего жалования. Когда, услышав выстрел, Белнап подбежал к кухне, Каберо стоял посреди комнаты с дымящимся ружьем в руках. Секунду он смотрел на Белнапа, потом сунул руку в карман тех самых шортов, которые он только что купил и надел ради праздника, вынул левой рукой из кармана одну рупию и положил ее на стол, а правой рукой положил рядом ружье. И, будто окончательно сведя счеты с миром, он скрылся, но тогда мы еще не знали, что он, сделав этот прощальный жест, буквально исчез с лица земли. Для туземца это был не совсем обычный поступок, потому что, как правило, они ухитряются запамятовать свои долги — и в первую очередь то, что задолжали белому человеку, — оттеснить их к периферии сознания. А может, Каберо казалось, что уже настал Судный День и ему пора разделаться с долгами, а может быть, он просто хотел заручиться другом в беде. Или все вместе: несчастье, грянувший выстрел, смерть друзей — так потрясли незрелый ум мальчика, что все его нехитрые мысли перемешались, так что самое глубоко запрятанное теперь оказалось в центре его сознания. В то время у меня был старый вездеход «Оверленд». Никогда я не обижу эту машину попреками, она служила мне верой и правдой много лет, но было трудно заставить ее работать больше чем на двух цилиндрах одновременно. И фары у нее тоже были не в порядке, так что я ездила на танцы в клубе «Мутайга», завернув в красный шелковый платок керосиновый фонарь, который вешала сзади. Машину приходилось толкать, чтобы она завелась, и в тот вечер мы провозились с ней особенно долго.
Мои гости всегда жаловались на состояние моих дорог, и та гонка со смертью убедила меня, насколько они правы. Сначала я дала править Фараху, но мне показалось, что он нарочно лезет на все глубокие ухабы и колдобины, и я сама взялась за руль. Мне пришлось сначала остановиться у пруда и вымыть руки в черной воде. Расстояние до Найроби показалось мне бесконечно длинным, я подумала, что за время, потраченное на эту поездку, можно было бы добраться и до самой Дании.
Госпиталь для туземцев в Найроби находится на холме перед спуском в город. В больнице было совсем темно и совершенно тихо. Мы еле добудились нужных нам людей. В конце концов мы нашли старого местного доктора или фельдшера, который вышел к нам в странном ночном наряде. Это был высокий, очень спокойный толстяк, и у него была привычка делать какой-нибудь жест сперва одной рукой, потом непременно другой. Помогая вынести Вамаи из машины, я почувствовала, что он пошевельнулся и как-то вытянулся, но когда мы внесли его в ярко освещенную комнату, я поняла, что он мертв. Старый врач, махая рукой, все твердил: «Он мертвый». И тут же, указывая на Ваньянгери, повторил: «Он живой». Больше мы с этим стариком не встречались: я не ездила ночью в госпиталь, а он, вероятно, только по ночам и дежурил. Тогда меня страшно раздражала его суетливость, но некоторое время спустя мне стало казаться, что сама судьба, безучастно раздающая смерть или жизнь, встретила меня на пороге больницы, облаченная в диковинные просторные белые плащи, один поверх другого.
Но Ваньянгери вдруг очнулся, когда мы привезли его в больницу, и тут же затрясся от страха; он боялся, что мы его бросим, цеплялся за меня и за кого попало, рыдал и вопил в диком отчаянии. Наконец, старый Гоан сделал ему укол, взглянул на меня поверх очков и сказал: «Он живой». И я ушла, оставив детей в больнице — и мертвого и живого, на носилках — судьба определила, кому из них жить, а кому — не жить.
Белнап ехал за нами на своем мотоцикле, главным образом, для того, чтобы помогать нам завести машину, если она застрянет в пути; теперь он сказал, что надо непременно заявить о несчастье в полицию. Мы поехали в центр города, на полицейский пост у Речной дороги, и сразу окунулись в ночную жизнь Найроби. Белого полисмена на дежурстве не было, и пока за ним посылали, мы ждали его около нашей машины. Улица была обсажена высокими эвкалиптами, первыми деревьями всех новых городов в этом краю; ночью от душистых стельчатых листьев шел необычный, очень приятный запах, и деревья в свете уличных фонарей казались странными призраками. Несколько туземцев-полисменов тащили в участок молодую пышнотелую туземку, а она сопротивлялась изо всех сил, царапала полисменам физиономии и визжала, как свинья. Привели компанию хулиганов, которые норовили додраться прямо на ступеньках полицейского участка; а за вором, которого, как видно, только что поймали на месте преступления, шумно пререкаясь, шла целая толпа, — кто был за полицию, а кто — за вора. В конце концов явился молодой офицер-полисмен, как мне показалось, вызванный прямо с какой-то веселой пирушки. Белнап очень разочаровался, потому что полисмен сначала с неимоверной скоростью записывал его рассказ, а потом вдруг перестал строчить, сделал несколько вялых заметок в своем блокноте и вдруг вообще кончил писать и сунул карандаш в карман. Я совсем продрогла — ночь была очень холодная. Наконец, можно было ехать домой.