Прощай, Африка!
Шрифт:
Бобы созревали на этих полях, женщины собирали их и обмолачивали, а стебли и шелуху жгли на кострах, так что бывали в году месяцы, когда над всей нашей землей синими столбами подымался дым. Племя кикуйю возделывало и бататы — у этого растения листья как у дикого винограда, который стелется толстым ковром по земле, — и множество зеленых и желтых больших пятнистых тыкв.
Когда бы я ни проходила мимо участков племени, я неизменно видела согнутую спину какой-нибудь маленькой старушки, копающейся в земле; кикуйю напоминали страусов, засунувших голову в песок. У каждой семьи — несколько жилых хижин и кладовых, круглых, с конусообразными крышами. Среди них всегда царит оживление, земля там утоптана, как бетон; здесь дробят кукурузу, доят коз, носятся дети и куры. Я охотилась на фазанов на бататовых полях за хижинами скваттеров в синих сумерках угасающего дня, и голуби громко ворковали в узорных ветвях высокоствольных деревьев, оставшихся кое-где от лесных зарослей, некогда покрывавших всю эту землю.
Кроме того, у меня было две тысячи акров поросшей хорошей травой целины. Здесь высокая трава перекатывалась под порывами
Ближайшим от нас городом был Найроби, расположенный в двенадцати милях, на небольшой равнине среди холмов. Там находился и дом правительства, и все крупные конторы, это был центр управления всей областью. Большой город неизбежно влияет на жизнь каждого человека, и неважно — хорошие или плохие воспоминания остаются у вас об этом городе, все равно, по своеобразному закону духовной гравитации он притягивает к себе ваши мысли. По вечерам я видела далекий отсвет в небе и вспоминала города Европы.
Когда я впервые попала в Африку, там еще не было автомобилей: мы ездили в Найроби верхом или на телегах, запряженных шестеркой мулов, и ставили наших мулов и лошадей в конюшни Транспортной Компании. В мое время Найроби был пестрым городом — прекрасные каменные здания соседствовали с целыми кварталами старых лавчонок из гофрированного железа, с конторами и жилыми домами, а вдоль пыльных улиц тянулись длинные ряды эвкалиптовых деревьев. Да и все учреждения — здание суда, департамент по делам туземцев и ветеринарное управление — помещались в прескверных домишках, и я с большим уважением относилась к государственным служащим, которые могли работать в этих тесных, душных и раскаленных каморках, пропахших чернилами.
Но все же Найроби был городом, где можно было купить то, что понадобится, услышать свежие новости, позавтракать или пообедать в одной из гостиниц и даже потанцевать в Клубе. Город был оживленный, весь в движении, как бегущий поток, он рос, как живое существо, с каждым годом менялся, пока мы уходили в сафари. Выстроили там и новое Управление — величественное прохладное здание, с прекрасным бальным залом и прелестным садом. Один за другим поднимались к небу большие отели, устраивались там и большие сельскохозяйственные выставки и цветочные базары, наше местное «избранное общество» иногда заставляло весь город волноваться по поводу каких-нибудь неожиданных, мимолетных мелодрам. Найроби словно повторял немецкую пословицу: «Лови момент — молодость дается один раз...» Обычно я чувствовала себя в этом городе очень хорошо — и однажды, проезжая по нему, подумала: «Нет, без улиц Найроби я бы осиротела...»
Кварталы, где жили туземцы и цветные эмигранты, занимали куда больше места, чем весь европейский городок. По дороге к клубу «Матайга» мы проезжали через поселок, где жили негры племени суахили; он пользовался дурной репутацией во многих отношениях — городок был оживленный, грязный и развеселый. Там в любое время дня и ночи царило оживление. Построен он был из старых расплющенных жестянок из-под керосина, покрытых ржавчиной и похожих на разноцветные коралловые рифы, от которых цивилизация шарахалась в испуге.
В стороне от Найроби лежал город сомалийцев — по моему, они построились там, оберегая своих женщин. В мое время несколько молодых сомалийских красоток, знакомых всему городу по именам, жили около базара и доставляли кучу хлопот всей полиции Найроби. Они были очень умны и совершенно неотразимы. Но «порядочные» сомалийские женщины в городе не показывались. Песчаные бури налетали на открытый городок сомалийцев, там трудно было отыскать хоть клочок тени, и, вероятно, городок напоминал туземцам родную пустыню. Но европейцы, прожившие в одном месте долгие годы, даже несколько поколений, никак не могут понять бывших кочевников, равнодушных ко всему, что их окружает. Хижины сомалийцев были разбросаны как попало на ровном месте, и вид у них был такой, словно их наспех сколотили громадными гвоздями, лишь бы они продержались хоть неделю. И странно было, войдя вовнутрь, увидеть, как там все аккуратно, чистенько, как свежо пахнет арабскими благовониями, какие прекрасные ковры и драпировки, медные и серебряные сосуды и кинжалы с редкостными клинками и рукоятками из слоновой кости висели на стенах. Сомалийские женщины держались с мягким достоинством, были гостеприимны и жизнерадостны, а их веселый смех походил на перезвон серебряных колокольчиков. Я, благодаря моему слуге-сомалийцу — его звали Фарах Аден — чувствовала себя в этих сомалийских городках как дома: он служил у меня все время, пока я была в Африке, и я побывала с ним на многих местных праздниках. Свадьба у сомалийцев — веселое, многолюдное традиционное торжество. Меня, как почетную гостью, всегда водили в спальню новобрачных, с гордостью показывая их супружеское ложе, украшенное старинными, тускло мерцавшими тканями и вышивками, а юная темноглазая невеста сидела, застыв, как статуя, вся в золоте, тяжелых шелках и янтаре.
Сомалийцы вели торговлю скотом и другими товарами по всей стране. Свои товары они перевозили на маленьких серых осликах — их держали в каждой деревне; видела я там и верблюдов: казалось, что эти надменные, закаленные в песках пустыни животные недоступны никаким земным тяготам и страданиям, как и местные кактусы, да и весь сомалийский народ.
Но сомалийцы сами разжигают вражду между разными племенами. Относятся они к этим раздорам совершенно иначе, чем другие народы, и так как Фарах принадлежал к племени хабр-юнис, во всех неурядицах я была на их стороне. Как-то в городке сомалийцев
разгорелась настоящая битва между двумя племенами, далба-ханти и хабрчаоло, начались перестрелки, пожары, и погибло человек десять или двенадцать, пока не вмешалось правительство. У Фараха был юный друг из его же племени, Сайд, он часто навещал нас на ферме. Я очень огорчилась, когда слуги нашей фермы сказали, что Сайд пошел в гости к семейству из племени хабр-чаоло, и когда он сидел у них в доме, мимо проходил какой-то злодей из племени далбаханти — он со зла дважды выстрелил наугад через стенку дома, и пуля ранила Сайда, раздробив ему ногу. Я сказала Фараху, что мне жаль его друга.— Что? Сайда? — горячо возмутился Фарах. — Так ему и надо! Зачем ходил пить чай в дом человека из этих хабрчаоло?
Индийцы в Найроби владели обширными торговыми кварталами на базарной площади, и у крупных индийских коммерсантов были небольшие виллы за городом с красивыми названиями: Джеванджи, Сулейман-Вирджи, Алладина Вишрам. Хозяева явно питали пристрастие к каменным лестницам, балюстрадам, вазам, довольно топорно сработанным из местного мягкого камня, дома их смахивали на замки, какие дети складывают из розовых игрушечных кубиков. Хозяева устраивали приемы, где подавали чай с индийскими пирожными, выпеченными в том же вычурном стиле. Эти торговцы были люди культурные, образованные, повидавшие свет. Но вообще индийские торговцы в Африке были дельцами столь ловкими, что вы никогда не знали, с кем имеете дело: с обыкновенным человеком или с главой крупной фирмы. Я бывала в гостях на вилле Сулейман Вирджи, и когда я однажды увидела флаг на крыше большого торгового склада, приспущенный до середины флагштока, я спросила Фараха: «Разве Сулейман Вирджи умер?» Он ответил: «Половина умер». — «Значит, они спустили флаг наполовину, потому что он при смерти?» — спросила я. — «Сулейман совсем умер, — отвечал Фарах) — Вирджи живой».
Прежде чем я стала хозяйкой фермы, я очень любила охоту и побывала во многих сафари. Но когда я занялась фермой, ружья свои я убрала подальше.
По соседству с фермой, на другом берегу нашей реки, жили масаи — народ пастухов и скотоводов. Иногда они приходили ко мне и жаловались, что на их стада нападает лев, и они просят меня убить этого льва: я выполнила их просьбу, когда могла. Иногда по субботам я выходила на равнину Орунги подстрелить пару зебр, чтобы прокормить работников на ферме, и за мной увязывался целый хвост разбитных юных кикуйю. Я стреляла на ферме и птиц, это очень вкусная дичь. Но уже много лет подряд я на охоту не выходила.
Все же мы на ферме часто вспоминали прежние сафари. Охотничьи стоянки остаются в памяти навсегда, словно ты жил там подолгу. И след колес твоего фургона на нетронутой земле вспоминаешь, как черты близкого друга.
Там, в сафари, я как-то видела стадо буйволов — их было сто двадцать девять; они возникали из утреннего тумана на фоне раскаленного медно-красного неба один за другим — казалось, эти могучие, черные, словно отлитые из чугуна животные с мощными, закинутыми на спину рогами, не выходят мне навстречу торжественной чередой, а кто-то творит их прямо у меня на глазах и выпускает, завершив дело, по одному. Видела я, как стадо слонов шло через густой девственный лес, перевитый лианами, сквозь которые солнце пробивается лишь кое-где небольшими пятнами и полосками, и мне показалось, что они спешат куда-то на край света, где у них назначена встреча. Это было похоже на узор каймы гигантского старинного персидского ковра невообразимой цены — зеленого, с вытканными на нем зелеными, желтыми и темно-коричневыми узорами. Не раз мне случалось видеть, как по равнине вереницей шли жирафы — неподражаемоизысканной походкой, словно это двинулись странные деревья или гигантские пятнистые цветы на длинных стеблях, чуть колеблемых ветром. Как-то я сопровождала двух носорогов на утренней прогулке, они фыркали и сопели — в этих краях утренний воздух обжигает холодом — а сами носороги походили на два огромных угловатых обломка скалы, переполненных радостью жизни и весело резвящихся на просторе долины. Видела я и царя зверей — могучего льва, когда он возвращался на рассвете с охоты, в неясном свете ущербной луны, оставляя темный след на росистой серебряной траве, и морда у него была по уши в крови; видела я льва, и когда он наслаждался полуденным отдыхом, нежась с собственным прайдом в своих африканских владениях, на молодой травке, в узорной тени развесистых акаций.
Как приятно было вспоминать обо всех этих путешествиях, когда жизнь на ферме становилась однообразной. Но когда вспомнишь, что все эти крупные звери бродят где-то в твоих угодьях, и можно еще раз выбраться взглянуть на них, если захочется, то сама их досягаемость, близость придает жизни на ферме особое очарование. Фарах, который только со временем заинтересовался делами на ферме, и все остальные мои слуги жили надеждой, что вот-вот мы все снова отправимся в сафари.
В сафари, в глуши, я научилась избегать внезапных резких движений. Животные, с которыми приходится встречаться, боязливы и чутки, они ускользают от тебя, когда этого совсем не ждешь. Ни одно домашнее животное не сможет застыть в такой полной неподвижности, как дикое. Люди цивилизованные потеряли способность бесшумно двигаться и замирать — им надо выведать тайну тишины у первозданной природы, только тогда она примет их в свои владения. Искусству двигаться плавно и без рывков должен научиться каждый охотник, особенно охотник с фотоаппаратом. Охотник должен всегда двигаться не просто так, как ему взбрело на ум, он обязан действовать в согласии с ветром, с красками и запахами окружающего мира, он должен включиться в ритм этого мира, слиться с ним. Порой этот ритм бесконечно, навязчиво повторяется, и охотнику приходится подчиняться ему. Но стоит вам уловить жизненный ритм Африки, как вы понимаете, что он един для всех и звучит во всем — как музыка. То, чему я научилась в первобытной глуши у диких животных, очень помогло мне и в отношениях с местными жителями.