Прощай, Колумбус и пять рассказов
Шрифт:
— А почему ты с ними не пошел?
— Захотелось повидать вас, поприветствовать.
Он улыбнулся — застенчиво, по-свойски, так, словно мы оба знаем, что, если не заваливаться друг к другу без предупреждения, не поздравлять с днем рождения, не одалживать по-соседски газонокосилку, дружба угаснет. Сначала я рассердился, но потом при мысли, что в гарнизоне никого нет — все сидят в темном кинотеатре, а я тут один на один с Гроссбартом, — мне стало не по себе. Я сложил газету.
— Сержант, — сказал он. — Хочу попросить об одолжении. Именно об одолжении, и я так прямо вам
Он запнулся — дал мне время с ходу отказать ему и тем самым вынудил выслушать, чего я не собирался делать.
— Валяй.
— Собственно говоря, я прошу вас не об одном одолжении, а о двух.
Я промолчал.
— Первое касается этих слухов. Говорят, нас направят на Тихий океан.
— Я уже сказал твоему корешу Фишбейну, что не знаю, куда вас направят, — сказал я. — Узнаешь в свое время. Тогда же, когда и все.
— Как, по-вашему, могут нас послать на восток, такое возможно?
— В Германию? — спросил я. — Не исключено.
— Я имел в виду Нью-Йорк.
— Вряд ли, Гроссбарт. Но это я так сказал, с кондачка.
— Спасибо за информацию, сержант, — сказал он.
— Какая там информация, Гроссбарт. Всего лишь догадки, не более того.
— А хорошо бы пожить поблизости от дома. Папа с мамой — да вы знаете. — Он шагнул было к двери, но тут же обернулся. — И еще одно. Можно вас попросить еще об одном одолжении?
— О каком?
— У меня родственники в Сент-Луисе, так вот они обещали устроить для меня обед, как полагается на Песах, чинчинарем, если мне удастся к ним выбраться. Ей-ей, сержант, для меня это очень много значит.
Я встал:
— Во время основного курса учебной подготовки увольнительных не положено.
— Сержант, но занятий до утра понедельника не будет. Я могу уйти из гарнизона, и никто ничего и знать не будет.
— Я знаю. Ты знаешь.
— Но и только. Только мы двое. Вчера вечером я позвонил тете, вы бы ее послушали: «Приезжай, — говорит, — приезжай. Я приготовлю гефилте фиш [63] , хрен — все, что надо». Всего на один день, сержант. Случись что, я возьму вину на себя.
63
Фаршированную рыбу (идиш).
— Капитан уехал, подписать увольнительную некому.
— Вы подпишете.
— Послушай, Гроссбарт.
— Сержант, два месяца, целых два месяца, я ел трефное, оно мне уже до того опостылело, что хоть ложись и помирай.
— Я-то думал, ты решил выжить и так. Отказавшись от своего наследия в этой его части.
Гроссбарт наставил на меня палец.
— Вы! — сказал он. — Письмо предназначалось не вам.
— А я его прочел. Ну и что?
— Письмо было адресовано конгрессмену.
— Гроссбарт, не вешай мне лапшу на уши. Ты хотел, чтобы я его прочел.
— Так почему же вы меня травите, сержант?
— Ты что, смеешься?
— Меня, случалось, и раньше травили, — сказал он. — Но свои — никогда!
— Пошел вон, Гроссбарт! Чтоб я тебя больше не видел!
Он
не сдвинулся с места.— Стыдитесь, что вы еврей, вот в чем штука, — сказал он. — Поэтому и вымещаете на нас. Говорят, Гитлер был наполовину еврей. Послушаешь вас, так и поверишь.
— Гроссбарт, чего ты от меня хочешь? — спросил я. — Чего домогаешься? Хочешь, чтобы я делал тебе поблажки, добивался для тебя особой еды, узнавал, куда тебя направят, давал увольнительные?
— Да вы и говорите-то как гой! — Гроссбарт потряс кулаком. — Я что, прошу обычную увольнительную на субботу-воскресенье? Седер для вас что-то значит или что?
Седер! И тут я вспомнил, что Песах отпраздновали с месяц назад. О чем и сказал.
— Ваша правда, — сказал он. — Я что, говорю — нет? Месяц назад, а я был на учениях и ел черт знает что! И о чем я теперь прошу вас — о простом одолжении. Вы же еврей, вот я и надеялся — вы поймете: тетя готова для меня постараться — устроить мне седер месяцем позже…. — И что-то бормоча под нос, он двинулся к двери.
— Вернись! — окликнул его я. Он остановился, посмотрел на меня. — Гроссбарт, почему бы тебе не быть, как все? Ну почему ты вечно высовываешься?
— Потому что я — еврей, сержант. Я — не такой, как все. Может, и не лучше других. Но не такой.
— Гроссбарт, идет война. Постарайся, хотя бы на время, быть, как все.
— Нет и нет!
— Что такое?
— Нет и нет! Я не могу перестать быть самим собой — и все тут. — На глазах у него выступили слезы. — Евреем быть нелегко. Но теперь я понял, о чем говорил Мики: остаться евреем еще трудней. — Он воздел ко мне руку. — Стоит посмотреть на вас.
— Прекрати, не распускай нюни!
— Прекрати это, прекрати то, прекрати се! Сами прекратите, сержант! Прекратите, пора открыть сердце своим! — И, утирая лицо рукавом, он выбежал из канцелярии. — Уж хоть это мы можем сделать друг для друга…
Выглянув час спустя из окна, я увидел, что Гроссбарт пересекает плац. В накрахмаленной форме, в руке кожаный футлярчик от солдатского швейного прибора. Я вышел на раскаленный плац. Тишина, не видно ни души, только у столовки четыре раздатчика, согнувшись над чаном, чистили на солнышке картошку и чесали языки.
— Гроссбарт! — окликнул я его.
Он посмотрел на меня, но не остановился.
— Гроссбарт, подойди ко мне!
Он повернулся, пошел через плац. И в конце концов встал передо мной.
— Куда направляешься? — спросил я.
— В Сент-Луис. И плевал я на все.
— Без увольнительной тебя задержат.
— Ну, так задержат.
— Сядешь в каталажку.
— А где я, как не в каталажке? — Он повернулся кругом и пошел прочь.
Я дал ему отойти на шаг-два.
— Вернись, — сказал я, он пошел следом за мной в канцелярию, и я отпечатал увольнительную, поставил имя капитана, а под ним — свои инициалы.
Он взял увольнительную, схватил меня за руки:
— Сержант, вы не понимаете, как много это для меня значит.
— Ладно, — сказал я. — Смотри, ни во что не ввязывайся.
— Уж не знаю, что и сделать — только бы показать вам, как много это значит для меня.